Читаем без скачивания Рисунки баталиста - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увидели лошадь, недвижно застывшую, опустившую голову к синеватому пятну на земле. Убитый душман в синей накидке лежал на камнях, его лошадь стояла рядом. Шарахнулась, испугавшись гусениц. Отбежала, остановилась, тонко заржала.
– И этого давай на корму! – приказал майор.
Солдаты втащили убитого, кинули поверх двух других, стянули тросом. Лица не было видно. Голубела накидка. На спине перекрестием блестели ленты с патронами.
– Вперед!
Машина пошла, закачалась. Рванулась, полосуя гусеницами склон, взвизгивая и искря на камнях. И за ней, за убитым хозяином, бежала галопом лошадь.
Вторая боевая машина, скользнув с горы, присоединилась к первой. Ее оператор из люка показал комбату два пальца – число убитых душманов. Выкатили на трассу, где их поджидала «водовозка». Майор поставил «водовозку» в середину группы. Двинулись по бетонке, возвращались с добытой водой, с притороченной к броне добычей.
На повороте, где уходила ввысь меловая гора, а вниз, как ее продолжение, спускалась белая осыпь, на обочине, косо поставленный, догорал «наливник». Людей не было видно. Блестели разбитые стекла. Валялись ветошь, буксирная штанга. Вялый огонь и дым, казалось, хранили в себе людские крики и боль, гул прокатившей колонны.
Веретенов высунулся из люка. Альбом с развязанными тесемками валялся где-то внизу, рядом с трофейной фотокамерой и опаленной трубой гранатомета. Зрелище, свидетелем которого он был, не уместилось в альбом. В этом зрелище скрещивались пулеметные трассы. Курчавился дым от гранаты. Перевертывался взорванный «джип». Мчалась одинокая лошадь. Ему казалось, что зрелище смерти заполнило весь объем души, оттеснило, изгнало часть прежнего драгоценного опыта. То цветущее поле ромашек, где стояли золотистые кони, обмахивались солнечными хвостами. И ту прелестную темнокудрую женщину в вечернем бархатном платье с жемчужной ниткой на хрупких ключицах. Или натюрморт с осенними астрами в колкой хрустальной вазе. Казалось, весь прежний опыт отлетел в облаке раскаленного пара. А новый был опытом взрыва. Динамика, цвет, пространство, людские позы и лица были следствием взрыва.
Сзади, на корме БМП, бугрились трупы. Веретенов оборачивался, видел сальный буксирный трос, врезавшийся в пеструю ткань, черную бороду с голой, по-гусиному оттянутой шеей, крестовину пулеметных лент, растопыренную белую пятерню с золотым обручальным колечком. Ветер теребил край синей накидки, сдувал с кормы. Казалось, уносил вдаль бесчисленные изображения убитых.
Его особенно волновал, ужасал, отталкивал и привлекал англичанин. Корреспондент из агентства Рейтер. Его лицо теряло румянец, уменьшалось, ссыхалось, будто испарялось на ветру. Белокурые усы топорщились, дергались, и казалось – губы его шевелятся. Он что-то хочет сказать, этот англичанин, убитый советским снарядом в афганских горах, чей аппарат хранит непроявленный снимок горящего «наливника», упавшего на баранку шофера. И его мертвая бессловесная речь обращена к нему, Веретенову. То ли просьба, то ли проклятие, то ли сбивчивый торопливый рассказ. О каком-то английском доме. О вечернем накрытом столе. О женщине, о ребенке, об оставшихся вдали стариках. Белокурый, одетый в азиатский наряд, англичанин был, как и он, Веретенов, свидетелем. Явился сюда за свидетельством. В этом было его с Веретеновым сходство. Было сходство в возможной судьбе. Он, Веретенов, убитый, с оторванной рукой, в исковерканном бронежилете, мог валяться сейчас на дне пылящего «джипа», и кто-то, усатый и потный, в упор делал бы снимок за снимком… Оба они были свидетелями. Явились сюда за картиной. И каждый писал свою. И одна картина стреляла в другую. Посылала снаряды и пули, желала ее уничтожить. Веретенов и этот убитый были с разных концов земли, из разных половин мироздания. Рыжеволосый, с золотым обручальным колечком, отважный и дерзкий, направлявший свою фотокамеру навстречу свистящим пулям, – был противник. Затвор его аппарата действовал синхронно с затворами винтовок, стрелявших в сына. И он, Веретенов, должен был радоваться, что снимков больше не будет. Но радости не было. Было оцепенение. Ужас. Дым за кормой. Пузырящийся край накидки. Лучик кольца на пальце. Он не желал англичанину смерти.
Он видел сквозь люк напряженную спину сержанта, движения его локтей, рельеф гибких мускулов. Пытался понять, что чувствует этот водитель, погнавший машину на кручу, нырнувший под выстрел гранаты. О чем не успел рассказать, сидя на зеленой траве у безмятежной воды, где мелькали и рябили рыбешки?
Они въехали на заставу. Три БТР поджидали их на обочине. Кадацкий с жесткими складками у обветренных губ строго, почти с раздражением принимал доклад майора.
– По предварительным данным, – говорил тот, – уничтожен главарь банды Ахматхан и вместе с ним корреспондент агентства Рейтер. Захвачены фотокамера, магнитофон, документы.
– Доставить в полк! – приказал Кадацкий, шевельнув плечом в сторону убитых. Обернулся к Веретенову. – Как можно было так рисковать? Нам всем за вас головы поснимают! – И, смягчаясь, торопился спрятать Веретенова в свой БТР. – Прошу, Федор Антонович, садитесь… По машинам!..
* * *Они мчались в холмах. Сторожевой пост, боевые машины пехоты, разгоряченный майор, сержант, начавший что-то рассказывать, да так и не успевший рассказать, – все исчезло за далекой горкой. Папка с рисунками тряслась на дне транспортера. Он и не думал ее раскрывать. Но знал: не сейчас, а после, когда утихнет этот рокот и гром, отдалятся эти земли и зрелища, он напишет портрет сержанта, отгадает, додумается: что хотел ему поведать сержант у студеной горной воды.
Чаша
портрет
Мусульманское кладбище с грудами горячих камней. Кривые торчащие палки с зеленым вислым тряпьем. Щербатая башня желтой слоистой кладки. Он, водитель боевой машины пехоты, проводит свою БМП через безводный арык к другой горячей стене, за которой курчавые виноградные лозы, резные глянцевитые листья, синеватая степь, и можно гнать в пустоте, вдыхая ветер предгорий, оставляя этот стреляющий, с лошадиным ржанием кишлак… Он делал разворот у стены, стараясь не чиркнуть кормой, когда над люком промерцало и ахнуло, ударило в глинобитную стену и ему показалось – в стене лопнул металлический глаз, проревел металлический голос.
С тех пор сержант Владимир Терентьев, прослуживший в Афганистане почти полный срок, готовый вернуться домой, стал бояться, что его убьют. Что он, невредимо прошедший сквозь засады, обстрелы, минные взрывы, теперь, на последних месяцах службы, может погибнуть, не увидев родной Костромы, мать и отца, любимую.
Через несколько недель батальон снова уходил на задание, в зеленую зону Герата, где мятежники, захватив кишлак, выходили к дорогам, жгли из гранатометов машины, нападали на посты, входили в Герат, стреляли в активистов, партийцев. Батальон громыхающей железной колонной готов был тронуться вперед. Сержант Терентьев, мучаясь и робея, испытывая стыд и тоску, подошел к командиру роты, в этот момент раздраженному, накричавшему на прапорщика, не поспевшего с ремонтом машины.
– Товарищ старший лейтенант, – глухо, глядя в пыльную, истерзанную гусеницами землю, сказал Терентьев. – Разрешите не идти на задание. Разрешите остаться в гарнизоне.
– Что, что? – не понял ротный, торопясь к пылящему облаку, где, неразличимые, двигались боевые машины. – Заболел?
– Никак нет, товарищ старший лейтенант! Боюсь, – слабо отвечал Терентьев, с трудом поднимая глаза к красному потному лицу командира. – Гранату забыть не могу. Вспомню, и все слабеет. Боюсь. Не могу!
– Что, что? – повторил ротный, стараясь понять сержанта. А тот ждал, готовый к резкому окрику, к едкой насмешке, после которой – идти, сгорбив спину, черпая ботинками пыль, слыша смех, к своей остроносной машине с бортовым номером 24. Но окрика и смешка не последовало. Молодые серые глаза командира что-то увидали на лице сержанта – его унижение и слабость, его тоску и мольбу. Командир угадал его стыд и немощь. На мгновение они как бы поменялись местами. Командир что-то вспомнил о себе самом, нечто, промелькнувшее на его лице мгновенной печалью.
– Ладно, Терентьев, оставайся. Поработай на ремонте. Поставьте вы, наконец, на ход двадцатьдевятку! Ее задело-то чуть, а возитесь вторую неделю! – и пошел, мягко растворяясь в пыли, туда, где неслись чуть заметные остроносые тени.
Терентьев хотел повернуться, двинуться вслед за жилистым, потным прапорщиком к навесам мастерской, где стояла техника, чтобы там пересидеть, дождаться, когда роты уйдут. Чтобы не мозолить глаза ротному. Еще неделю он проведет в гарнизоне, подальше от пуль, поближе к желанному часу, когда бело-синий лайнер унесет его прочь от этой горячей земли, от глиняных плосковерхих строений без окон, без дверей, с черными узкими щелями, из которых сыплются выстрелы. Он хотел поскорее уйти. Но другая, ему непонятная сила, то ли вина, то ли осторожное лукавство, повернули его на грохот моторов, и он нырнул в горячее облако, пробираясь в нем к колонне елозивших, дергавших гусеницами машин, занимавших место в строю.