Читаем без скачивания Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветхие щиты сверху из собственных летних курток — которыми Елена с Воздвиженским дерзнули прикрываться в первые секунды грозы — чем дальше они бежали наперегонки с дождем, тем уже всё более и более смешным казались атавизмом — потому что вымочены и она, и он уже были с ног до головы, с дотошной равномерностью, тщательно, без каких-либо изъянов дождевой работы. И дождь, и его отраженные лучи снизу, со всех сторон, отовсюду, прибивали с такой силой, сплошняком, что возникало дурацкое чувство, будто плывешь вертикально вверх против течения. И душераздирающе пахло мокрой землей. И вмиг образовавшиеся лодыжечные лужи, брода через которые не было, выглядели так, как будто в них только что мылись деревья с желтым шампунем пыльцы.
Вбежав под сомнительный покров гнущихся от урагана лип — которые от мокрой погони не только не прикрывали, а еще больше прибавляли хлесткости и вескости ливню — они чудом отыскали в бушующем парке крошечную беседку. Строго говоря, никакой «беседки» и не было — а торчал, на тумбе, тщательно обструганный резной дубовый столик, метр на два, с двумя лавочками по бокам, и деревянным же, четырехскатным, навесом сверху, с резными рюшами по краям. Идеальное, словом, место закуси для синюков-алколоидов на пленере. И — на удивление, из-за грозы под навесом даже не обнаружилось ни одного пьяницы, которые оккупировали в округе, обычно, как собственную законную вотчину, и все беседки, и детские площадки и, с особенною любовью, — запертые детские сады с верандами в нерабочее время.
Едва они вделись под навес, за ними сомкнулись почти непрозрачные — настолько плотные — матовые, дутые, стеклодувные, стены дождя, в ту же секунду дорощенные, в точности передразнивая резную схему деревянных рюшей по краям крыши — и с шумом заперли их там, казалось, навсегда. На край скамеек, изрезанных краткой нецензурной математической формулой, которая пришлась особенно с руки какому-то немногословному, но старательному народному писателю с ножом, пузырями забрызгивал дождь. В центре, где над балками соединялись четвертинки резного навеса, дубовая крыша слегка протекала тоже — тоненькой, но непрерывной стеклярусной струйкой, которая казалась бечевой выключателя, за который, в случае чего, можно дернуть — и дождь прекратится. В дальней губернии стола дождь почему-то подкрапывал тоже, но уже пунктиром — на коричневые асимметричные спилы пеньков, как будто пытаясь их выдолбить.
Елена уселась на погожий край стола; и единственным вакантным местом, где бы встать Воздвиженскому — вне холодного душа дождя — внезапно оказалось только место прямо перед ней.
И, закрыв глаза, внезапно выпустив из рук вожжи внимания — и так и не проследив, куда же, в результате мутных манипуляций, он пристроил очки, — как только они начали целоваться, она почему-то подумала, о том, что если б видел ее в эту секунду бедный Цапель — пожалуй бы позавидовал этой отроковичьей крэйзе́.
VК Дьюрьке в гости нагрянул его немец Густл. И неотесанного басурманина cвезли умереть от восторга в оживающий снегирегрудый Новодевичий монастырь. Легко, невесомо и косо брызгал их сверху, в гнезде то ли музейных, то ли тюремных, стен, словно в шутку, грибной Regen. И странно волновали все эти бирочки и оболочки от несуществующих, вырезанных явлений: келья, трапезная — названия, которые с земной пустотой в голосе зудела тусовавшая рядом под зонтом нафуфыренная партийная экскурсоводша со стайкой мокнущих подвыпивших провинциалов (хилые невзрачные мужички в аккуратных, для параду надетых, бурых костюмчиках, висящих годами без дела в гардеробе: брючки со стрелкой, поддернутые над жмущими выходными ботинками. И их подруги жизни — дойные бабы в излишне облегающем выходном нейлоне, на слоновьей ножке из-под юбки) — а экскурсоводша тупо тыкала слепой рукой в эклеры пустых стенных формочек.
Как только Дьюрька с Густлем и Елена с Воздвиженским вышли из облезло-творожных ворот, над Новодевичьим прудом тут же осторожно зажглась хорошо мытая акварельная радуга. И Воздвиженский тут же страшно разругался с Дьюрькой — потому что Елена с Дьюрькой как всегда шли по узкой дорожке пихаясь, и в какой-то момент она толкнула Дьюрьку на бредшего с краю Воздвиженского, который сосредоточенно протирал в этот момент молочными пальчиками, сложенной вчетверо фланелькой, очки — и, от эффекта домино, чуть не уронил их в кювет. И Воздвиженский, дрожавший за свои модные оптические приборы, как кощей бессмертный за хрустальный ларец с яйцом и иглой, вдруг набросился на несчастного ни в чем ни повинного Дьюрьку с нечеловеческими матюгами.
И Елена в тихой ярости, отшагав от них обоих вперед по асфальтовой горбатой дорожке (только что залитой и прокатанной, еще вонявшей битумом, но уже с котлованами и трещинами), твердила себе под нос, с чувством, с расстановкой, по слогам, прямо-таки по-Кеексовски: «Ни-ко-гда! И ни-за-что!»
На первомай Дьюрька зачем-то поперся на Красную площадь на демонстрацию.
— Ну и зря ты не идешь… — обиженно объяснялся Дьюрька. — Это первый же раз сегодня — не только там всякие там колонны от заводов по приказу, не по принудиловке — а все кто хочет!
— А я — не хочу! Ни под каким соусом не желаю участвовать в этой групповухе.
Через пару часов Дьюрька, ликуя, позвонил ей из ближайшего работавшего автомата (по иронии судьбы, с Лубянки):
— Ну и дурочка, что не пошла! Мы с мавзолея всё политбюро прогнали, во главе с Горби!
— Врешь? Что случилось? — приписала она первомайские байки Дьюрькиной экзальтации.
— Честно! Когда мы… ну в смысле — все, кто пошел в независимой колонне — там полно просто интеллигенции нормальной было, ну и всякие Демсоюзовцы, и так далее. И только мы — ну, в смысле, все, кто шли в независимой колонне — поравнялись с мавзолеем, мы все встали прямо напротив трибун, и закричали: «Сва-бо-ду-Лит-ве!» Ну и все вдруг начал скандировать — и я тоже! Все как один! В один голос! Смотрю — Горби наклонился и начал шушукаться с этим, как его… Ну а мы стоим и скандируем то же самое! И никуда не уходим! И эти мумрики в шляпах, во главе с Горби — начали уходить — и всех их как метлой оттуда вымело! Ну, и мы пошли дальше!
— Ты шутишь?! И что, мавзолей пустой после этого стоял?!
— Ага! А я между прочим, как чувствовал — с маленьким литовским флажком туда заявился — у меня из Вильнюса дома давным-давно как сувенир пылился! А то — чего они, сволочи, блокаду против Литвы ввели!
В выходной, девятого мая, Дьюрькина мать (передав, заранее, через сына приглашение) позвала Елену к себе домой на обед. Воздвиженского туда, разумеется, после грубиянской сцены у Новодевичьего, никто и не думал звать.
И поздно, слишком поздно — явочным, собственно, порядком — выяснилось, что Ирена Михайловна задумала изысканнейшее совковое развлечение: «праздновать вместе с немцем Густлем день победы».
С точностью часовщика, в какие-то четко известные только одной ей час и минуту, Дьюрькина мать на полную мощность врубила в столовой телевизор с курантами на экране. С блеском в глазах она встала возле длиннющего, накрытого белой скатертью стола, с салатом оливье и вареными яйцами с щедро размазанной на них красной икрой, с жижицами зыбких западней печени трески, с еще десятком дефицитных блюд в хрустальных вазочках. И разлила по хрустальным бокалам шампанское.
— Мама, ну я же тебе показывал вчера «Шпигель» — там же черным по белому… Акт о капитуляции Германии же не девятого мая был подписан на самом деле, а седьмого мая, и вступил в силу восьмого мая! В СССР просто было запрещено об этом говорить! И во всем мире все союзники, между прочим, именно восьмого мая окончание второй мировой войны празднуют — а девятого мая была только повторная инсценировка, клоунада, по требованию этого маньяка Сталина устроена! — стесняясь, на полутонах, пытался втемяшить Дьюрька — всегда перед матерью благоговевший, но давно уже разрывающийся между ней и своими убеждениями.
— Ш-ш-ш! Минута-а-а! Молчания! — моложавым высоким голоском торжествовала над ломящимся столом, высоко подняв свой бокал с шампанским, Ирена Михайловна.
Дьюрька делал страшные знаки Елене глазами.
— Ну! Давайте за Сталина! Все должны выпить шампанского! Что бы ни говорили о Сталине… а войну все-таки Сталин выиграл! — звонко и задорно, со звенящей торжественной слезой уже в голосе продолжала Ирена Михайловна, явно в каком-то амнезическом гипнозе забыв, что она дочь зверски убитого без суда и следствия, как раз перед самой войной, на Лубянке, Беленкова-Переверзенко — и чуть не убитой в лагере «жены врага народа».
— Мама! — тихо вспылил Дьюрька. — Только, мам, пожалуйста, тост не предлагай за гениального грузинского генералиссимуса, за этого убийцу! Я же тебе показывал публикации: Сталин репрессировал перед войной всех лучших полководцев, дружил с Гитлером, напал с Гитлером вместе на Польшу и вместе с Гитлером развязал вторую мировую войну против маленьких европейских стран, а потом сильно удивлялся, что его любимый друган-фюрер против него тоже войну начал! Не надо, ладно, мам?! Мы же с тобой договаривались! Два диктатора пытались сожрать друг друга — а в результате угробили столько миллионов ни в чем не повинного народа!