Читаем без скачивания Хроника Рая - Дмитрий Раскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была непостижимо хороша летом. Всё здесь в «долине» дышало жизнью, было жизнью и жаждало жизни. Она была самим летом сейчас. Этот ее зрелый, густой, насыщенный цвет – так он видел ее. Он знал, что не может с расстояния различать ее аромат, но он различал. Он слышал ее запахи, осязал касание шелка о дивные ноги. Ей изначально, свободно, само собою дано то, к чему Прокофьев только пытается пробиться сквозь себя, сквозь свою изнанку, путаясь, самообольщаясь, уставая по ходу – она есть. Из этого ее есть он-Прокофьев уже черпает. Ее назначение – целостность, легкость, свобода, мишура жизни. А он, потративший свое на поиск «предела», «изъяна», «неправоты» всего этого на самом-то деле не достиг ни того, что выше жизни, ни самой жизни. Лехтман как-то сказал, что в пересечении этих двух «недостижений» и есть свет. Но это фраза всего лишь. Все ее наигранное, наносное, пустяковое – от избытка целостности, самоирония жизненной силы! Как он не понял! Как будто бытие выбрало ее. А она не знает… Просто ее знание – радость и презрение к времени… А вдруг она понимает, что он идет за ней сейчас и просто не подает вида? Бред какой-то. Если бы так, он почувствовал бы. И она бы выдала себя, так ли, иначе. В своем (котором по счету?) движении вслед за нею, он уверен, что она не подозревает даже, иначе всё потеряло бы смысл.
Да! Он хочет быть с нею, спать с нею и просыпаться с нею, то есть он проснется ранним утром посередине точно такого же лета – уже свет, но нет еще звука, движения, фона повседневности за окном – она спит у него на плече, ему тяжело отчасти, но он боится пошевелиться, дабы не разбудить… Это ее лицо (каким оно будет с закрытыми глазами?), ее чудные пальцы держат его запястье – так и заснула вчера с этим нежнейшим пожатьем…
Да! Он хочет узнать силу губ, тяжесть этих грудей, хочет войти в ее лоно, так, чтобы это тепло побежало по жилам, так, чтоб увидеть краски, цвета, планеты ли, звезды глазами закрытыми. Хочет постичь эту чудную смесь женской силы упругой и женской податливой мягкости. Распознать, пережить ее трепет. Брать благодарно из ее опыта. Вздох ее хочет услышать, бессмысленный шепот… и крик – безоглядный или же скомканный, борющийся с собой… И эта ее усталость после… глубина усталости – ибо тело превзошло свой предел – медленное такое, долгое возвращение обратно… (ради этого он будет жрать таблетки). Но о том, что он идет за ней сейчас, она никогда не должна узнать.Вечером следующего после обморока дня с Кристиной случился удар и очень тяжелый. В Университете вдруг выяснилось, что без нее всё же как-то не так, непривычно, во всяком случае. Президент Ломбертц был в растерянности, дня три, наверное. Кристине теперь сочувствовали, и сочувствие было искренним, но все-таки в этом читалось: «Может, оно и к лучшему, как ни ужасно, но это так». Кто-то даже подумал про себя: «Кристина нашла наилучший выход. Как и всегда, впрочем». И мысль была подхвачена как бы. Хотя, что здесь такого? И все понимали, что это ее личная, семейная ситуация, сколько ни считай ее «олицетворением традиций». И не девятнадцатый век сейчас и не начало двадцатого. И тем не менее. Неудобно как-то. То есть надо бы знать чуть побольше, чтобы понять, удобно ли или же неудобно. И всем не давало покоя, что значат слова старичка-сына о том, что все они, конечно же, знают имя отца? (любовника Кристины!). Это связано с Университетом или же речь идет о каком-то громком историческом имени? Почему она не дала старичку-сыну назвать имя? Получила удар на этом. Но в ее возрасте удар мог случиться в любой момент, могло и намного раньше. И по причине куда как меньшего потрясения. А сколько ей? Все привыкли, что она была всегда. Казалось, всегда и будет. Но сколько ей на самом деле, никто, оказалось, не знал. Надо справиться у нашего историографа Крауза, но он, как назло, уехал на симпозиум.
Две старушки-родственницы провели тотальную мобилизацию местных юристов и требовали генетической экспертизы и освидетельствования старичка-сына на предмет вменяемости. Тот куда-то исчез, но зато «на горе» появился самый высокооплачиваемый адвокат «долины» с доверенностью. Он сразу же созвал журналистов и продемонстрировал редкое даже по нынешним временам искусство чрезвычайно интригующих недомолвок. Пресс-конференция и нужна была именно, чтобы не сказать. Из несказанного становится ясно, что притязания его клиента на особняк (пусть и с поправкой на все адвокатские преувеличения) достаточно серьезны, но будет так же и некое дело о чести. На вопрос об отце старичка (любовнике Кристины) «Кто?!?!» Последовало: «У нас есть не только факты, но и доказательства». Далее мэтр дал понять, что оглашение имени будет иметь последствия.
Журналист Л. разразился пространной статьей, в которой в этом частном и безусловно юмористическом случае увидел предвестие скорого падения «горы», чему несказанно обрадовался, ибо «гора» должна была пасть в пользу правды и света, дабы развеялся весь этот «мистикокультурный туман», традиционно ее окружающий. Почему мы, давно уже не принимающие всерьез какие-либо сословные привилегии и предрассудки, продолжаем благоговейно неметь пред лицом предрассудков и привилегий культурных? В чем, интересно, качественная разница?! Не пора ли, извините, обрушить весь этот высокогорный обман во имя свободы и достоинства личности, коей надо бы наконец (!) начать борьбу за свои права и в духовной сфере. (Далее шел пассаж о тупиковом пути современной цивилизации.) «Долина» должна стать «горой», но уже реальной, густо замешанной на реальности. Кристина фон Рейкельн была у него самой Культурой, которой теперь предстояло ответить за все. Старичка-сына он видел могучей неоницшеанской фигурой, разоблачающей великую ложь Культуры. (К сожалению только, часть своего демиургического дара он тратит на борьбу за раздел имущества.) Затем у журналиста Л. следовали рассуждения о Добре и филиппики в адрес глобального мира.
Юристы готовили иски, публика предвкушала. В Университете гадали, с кем могла разделить ложе Кристина? (Как-то все-таки было непривычно: Кристина и ложе.) Возбужденное воображение хоть как-то сдерживалось только лишь хронологией. Так, Гете все же не мог быть отцом старичка-сына (кстати, а сколько сыну?) Заметим, никто не говорил, что Гете не мог быть любовником Кристины фон
Рейкельн (при всем уважении к биографам классика и к их разночтениям), говорили только, что не мог быть отцом. Бросились было к главному специалисту по Гете профессору Рафаэлю Скерти, но этот патологический конформист успел уже взять отпуск за свой счет для поездки к больному отцу и уехал, отключив все средства мобильной связи.
Словом, все ждали настолько громкого имени, что кандидатуры совпадающих по срокам и датам президентов держав, коронованных особ и обычных гениев уже не рассматривались по причине приземленности. Доктор Ломбертц теперь не сомневался, что все это пойдет на пользу, к вящей славе Университета.
Все было как-то противоестественно, назло причинно-следственным связям, но весело и таинственно. Хотя все, в общем-то, всё понимали. Забыли только, что Кристина была еще жива. Лоттер навестил ее (она уже возвращена из больницы в особняк).
Баронесса Кристина (Лизетта) фон Рейкельн, никого не узнавая, недвижимо лежала на втором этаже, в наследственной своей кровати, под надзором сестры милосердия, под контролем медицинской аппаратуры, под взглядами богов с роскошного потолка спальни, что с равнодушными, снисходительными улыбками точно так же взирали некогда, как юная Кристина, пренебрегши условностями, предавалась страсти с кем-то из тех, кто теперь давно уже был культурным мифом.
На обратном пути у Лоттера всплыл какой-то давнишний фильм, он не помнит деталей, но там старуха-аристократка, величественная и независимая, умирает первого августа тысяча девятьсот четырнадцатого года. И это был символ. Предстоящая смерть Кристины не символизирует ничего. И ничего не значит. Не имеет смысла. Впрочем, как и сама ее жизнь. Не ему судить, конечно… Смерть не сводится к смыслу и отсутствие смысла не умаляет ее… потому как смерть…Он оглянулся на особняк, чем бы ни кончился процесс, ясно, что дом этот никогда уже не будет таким, как прежде. И при всем его ироническом отношении к разворачивающемуся в нем из года в год действию Лоттеру как-то вот стало больно…
В пятницу как обычно, все трое сидели в своем ресторанчике. Берг, как обычно накрыв, поклонился, ушел.
– Как вы думаете, что это за горы? – Лехтман показал на заснеженные вершины, которые они вообще-то видели каждую пятницу из этих окон. Ради этого вида они, как известно, и собирались здесь.
– Ну, Альпы, – несколько удивленно ответил Прокофьев.
– Вот именно, что нет!
– То есть? – Лоттер думал о чем-то своем.
– Это как бы Альпы! – Лехтман вроде бы был серьезен. – Такой концентрат Альп… может даже идея Альп, я не знаю, конечно… сущность Альп, но отделенная от самих Альп, ее, кажется, больше здесь, чем в Альпах. – Лоттер с Прокофьевым переглянулись.