Читаем без скачивания Новый Мир ( № 10 2009) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И — ошеломительный заключительный аккорд:
«На моих глазах Москва провожала Марию Ильиничну Ульянову, сестру и друга Владимира Ильича. На моих глазах Москва встречала полярников, шла навстречу детям героической Испании <...>. На моих глазах Москва расправилась с изменой» (I, 15 — 17) [13] .
Комментатор не поясняет последней фразы. Между тем речь идет о приговоре Верховного суда по делу о так называемом «военном заговоре»; крупнейшие советские военачальники (Тухачевский, Уборевич, Якир и др.) были расстреляны «за шпионаж и измену родине», а в советской печати — как раз в июне 1937 года — поднялась очередная истерическая волна: письма и заявления трудящихся в поддержку расстрельного приговора.
Чем объяснить эту восторженность? Доверчивостью, наивностью, неосведомленностью? Вероятно. Однако были и причины иного порядка. Начавшая свою «взрослую» жизнь во Франции между 1927 и 1937 годами, Ариадна была захвачена настроениями, владевшими тогда частью западноевропейской интеллигенции. Неприятие «буржуазности», угроза надвигающегося фашизма, увлеченность социализмом — все это способствовало идеализации Советского Союза. Соблазнительный образ «красной Москвы» становился для многих путеводной звездой. Этим пользовались советские спецслужбы, втянувшие в свои сети немало «сочувствующих» в среде русской эмиграции, среди них и Сергея Эфрона.
В годы, предшествовавшие ее отъезду из Франции, Ариадна, как известно, отдаляется от матери и, разделяя настроения отца, слепо уверовавшего в советскую Россию, становится его единомышленницей; она активно работает вместе с ним в «Союзе возвращения на Родину». Столь гордившаяся талантливой дочерью на рубеже 1910-х и 1920-х годов, Марина Цветаева постоянно жалуется на нее в своих письмах; ее отзывы об Ариадне в середине 1930-х годов, как правило, — раздраженно-отчужденные, подчас — просто злые. В письме к А. А. Тесковой Цветаева писала 24 ноября 1933 года о том, что Аля « очень изменилась и внутренно» [14] . «Не-моя порода — ни в чем, сопротивление (пассивное) — во всем. Очень от нее терплю», — сетует она в письме к С. Н. Андрониковой-Гальперн 6 апреля 1934 года [15] . Чуждавшаяся любой «политики», Цветаева, в отличие от мужа и дочери, вовсе не помышляла в ту пору о возвращении в Москву. «Мама была против...» — вспоминала Ариадна в письме к А. И. Цветаевой от 6 января 1945 года (I, 85).
«Слепота» Ариадны в 1937 году вряд ли заслуживает осудительной риторики. Высокая романтика, привитая ей матерью еще в раннем детстве и усугубленная отцовским политическим «рыцарством», преломилась в ней чувством безоглядной преданности советской стране. В натуре Ариадны, судя по ее письмам, действительно было немало детского: чистоты, открытости и естественности. А кроме того, она принадлежала к поколению, еще не приученному к Большой Лжи.
Ариадну арестовали в ночь на 27 августа 1939 года. Ее последнее письмо до ареста (из помещенных в трехтомнике) имеет дату: 11 января 1938 года; ее первое письмо «оттуда» — к С. Д. Гуревичу, ее гражданскому мужу, — написано в марте 1941 года. Однако для «истории души» Ариадны этот промежуток в три с половиной года столь значителен, что его вполне можно соотнести с тридцатью шестью последующими годами ее земной жизни. Когда ее уводили, вспоминала Цветаева, она держалась уверенно и даже весело [16] . В отдельных строках ее письма к Гуревичу (как и в других письмах 1940-х годов) еще угадывается прежняя Аля — жизнерадостная и шутливая, но общая интонация не оставляет сомнений в том, что за полтора года — период следствия и этапов — молодая женщина прошла через тягчайшие испытания. «Грустно мне, родненький, и тяжело. Протяну ли я столько времени? и если да, то во что превращусь?» (I, 37).
О том, что ей пришлось пережить в 1939 году, можно отчасти судить по ее письму к Генеральному прокурору СССР Руденко (май 1954 года): «Меня избивали резиновыми „дамскими вопросниками”, в течение 20 суток лишали сна, вели круглосуточные „конвейерные” допросы, держали в холодном карцере, раздетую, стоя навытяжку, проводили инсценировки расстрела. <...> Я была вынуждена оговорить себя. <...> Из меня выколотили показания против моего отца» [17] .
Что дал ей тюремный и лагерный «опыт»? Какой она стала, познав «ту внечеловеческую правду, с которой потом трудно, трудно жить» (I, 348) [18] . Поняла ли, в какую вернулась страну?
Думается, поняла — во всяком случае, многое. Испытание Лубянкой способно разрушить самые высокие идеалы и самые устойчивые иллюзии. И, столкнувшись с подлинной советской реальностью того времени, столь непохожей на газетные статьи, радиопередачи и кинофильмы, Ариадна могла бы, казалось, впасть в беспредельное отчаяние — раз и навсегда. Ее спасли качества, воспитанные в ней с детства, а кроме того — стечение обстоятельств (некоторые из них запечатлены в ее устных рассказах). Какие бы приступы тоски ни охватывали порой Ариадну, присущие ей оптимизм, надежда вернуться к творческой работе и неистребимая жизненность неизменно брали верх. А если она порой и отчаивалась, то не давала своему отчаянию выплеснуться в полной мере. «Я не отчаиваюсь, Борис, я просто безумно устала...» — пишет она Пастернаку 5 января 1950 года. И добавляет: «Впрочем, м. б., это и называется отчаянием» (I, 195). Она умела находить в себе силы преодолевать и тяготы, и унизительность своего положения и даже взглянуть на них отстраненно и с горьким юмором. «...Я рада, — пишет она из туруханской ссылки в сентябре 1949 года, — что живу в такой стране, где нет презренного труда, где не глядят косо ни на уборщицу, ни на ассенизатора» (I, 184). Эти слова (Ариадна работала тогда уборщицей в средней школе) явно написаны человеком, способным к критическому восприятию трескучей советской демагогии.
Она нашла в себе силы не только выстоять, но и укрепить, обогатить заложенные в ней возможности. В одном из писем 1950 года она признается в том, что раздумья над судьбами «близких» раскрылись в ней теперь «во всем своем величии», что именно внимательность и сострадание к ним пробудили в ней «глубину чувства и понимания». «Насколько я была поверхностнее раньше, как невнимательна, несмотря на то, что, несомненно, была и глубже, и внимательней своих тогдашних сверстников!» (I, 239).
И тем не менее в ней продолжала жить ностальгия по утопической грезе, окрылявшей ее в 1930-е годы. Она не отрекалась от своей молодости; осознавая, должно быть, всю пагубность шага, совершенного ею вслед за отцом, она все еще дорожила той способностью мечтать и верить, какая была ей свойственна. В ней всегда теплилась вера в чудо (и, быть может, именно это качество помогло ей в 1939—1942 годах преодолеть самые тягостные, мучительные испытания).
Она по-прежнему восхищалась отцом — его подвижничеством и благородством. «...Папа, за всю многолетнюю героическую свою советскую работу не взявший ни франка, как мы ни были нищи... » — писала она А. И. Цветаевой 23 февраля 1966 года (II, 234). Ни разу и не единым словом она не осудила отца, не упрекнула, не усомнилась в нем. Она хорошо понимала природу его «заблуждений» (и своих собственных — тоже).
30 июля 1965 года — спустя десять лет после своего возвращения из ссылки — Ариадна решила отметить это событие «паломничеством» в Туруханск и к другим сибирским местам. Во время путешествия Ариадна вела дневник (блестящий литературный образец «путевого очерка»). Однажды пароход, на котором она плыла, повстречался с пароходом «Красин». Растроганная, охваченная нахлынувшими воспоминаниями, Ариадна записывает в своем дневнике: «Красин» — «один из героев нашего детства, нашей юности, это — спаситель „челюскинцев”, это просто — часть души, причем — лучшая! та — где доблесть, долг, мужество; пусть только „отраженные”...» (II, 216).
Доблесть и долг — высокие понятия, унаследованные от родителей, остались в ней навсегда. Ее, как и в юности, увлекали мечтания и мифы — даже по-советски уродливые («отраженные»). 25 февраля 1955 года она признавалась в письме к Л. Г. Бать (бывшей сослуживице): «...счастлива я была — за всю свою жизнь — только в тот период — с 37 по 39 год в Москве, именно в Москве и только в Москве. До этого счастья я не знала, после этого узнала несчастье, и поэтому этот островок моей жизни так мне дорог...» (I, 349).
За годы, проведенные в лагерях и ссылке, Ариадна окрепла: стала мудрее и опытнее. В еще большей степени, чем в 1936—1937 годах, она ощутила теперь свое творческое призвание — живописное и писательское. Ее возросшее литературное мастерство в полной мере проявляет себя в ее письмах к Борису Пастернаку; их переписка, как и переписка Пастернака с Мариной Цветаевой, Варламом Шаламовым, Ольгой Фрейденберг, принадлежит к числу шедевров русской эпистолярной культуры.