Читаем без скачивания Новый Мир ( № 10 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плачьте, плачьте, Музы, размазывая по скулам
крокодиловы слезы; погонщик Аона дочек,
Козопас, прослезись, разрыдайся, заерзай стулом —
позабыли с мальчика желтенький снять носочек!
Т ак, в одном но с очке, и гладили без оглядки,
ц еловали, у ш ко про ш ептали — и т у т ли ш ь, на переды ш ке,
о т резвев, заме т или: во т он! — с квозит на п я т ке
и с ъезжае т разнеженно на лоды ж ке.
До чего обворожительна эта нежность! Эти уменьшительно-ласкательные суффиксы! Смешно и неожиданно обращение к музам и Аполлону по такому поводу… такое обращение: разрыдайся, заерзай стулом!.. Читатели “Лолиты” помнят, конечно, носочек — там он, кажется, беленький, а здесь у нас желтенький, и это особенно мило, трогательно. А глухие согласные и глухие шипящие шелестят, как сползающая одежда при раздевании (напомню: в слове лодыжка звонкий шипящий произносится как глухой).
И вот какое еще добавление можно сделать: настоящая нежность дерзостна.
От подвздошной ямочки до ключичной
и обратно к югу — в лесок пахучий,
к дорогой бамбучине неприличной —
осторожно движется рот мой сучий, —
по волшебно тающему сеченью
твоего дыханья; от замиранья
на обрыве — к обмороку расточенья,
к ожерелью бурного содроганья.
Самые рискованные впечатления приколоты к бумаге мастерским уменьем. Возможно, необычность желания, когда естественные потребности выглядят противоестественными, ставит человека в особое положение, заставляет скрываться в большинстве случаев; обладатель неудобной особенности порой чувствует себя преступником (“сердце гибкой сдавлено лианой — нежностью, сплетенною с виной”), он ворует моменты близости, и все связанные с ними впечатления попадают в фотоальбом памяти, к которому “виновный” бесконечно возвращается наедине с собой, как преступник — на место преступления. И детали запретного чувства разрастаются, приобретая преувеличенное или, не знаю, какое-то иное значение.
Как бы то ни было, разнообразие эвфемизмов вдохновляется любовью, несомненной любовью.
Как люблю я милое тело в полной
темноте ладонями делать зримым!
Ах, ваятель, мнится мне, я невольный —
и соперничать мог бы с барочным Римом,
с антониновской Грецией. Даже — с Богом,
мнущим глину в липком ночном эдеме.
Столько прелести, мальчик, в тебе, двуногом,
что досадно мне: будешь увиден всеми.
Уподобление Богу не кажется кощунственным, право на него заработано истинным чувством. А также искусством: внимание невольно задерживается на слове “двуногом” — как будто именно этот мальчик двуногий, а все другие — нет; прилагательное поставлено в необычную позицию, относится к обращению: в тебе, двуногом, — но не является обращением (это было бы смешно), — может быть, в этом еще дело? И рифмуется с Богом . Не берусь объяснить, почему это так удачно сказано. ... Что досадно мне: будешь увиден всеми. Как подумаешь, Бог действительно столь многое спрятал от нас с расчетом, что кем-то будет замечено, найдено; не всеми и не сразу.
Еще одно упоминание Бога, которое нельзя не заметить:
…И в любви на стрелки гляди, и в страхе.
Не снимай. Пусть тикают на запястье.
А иначе — словно мы рядом с Богом,
в огороде Божьем, под лупой Счастья,
под Его наукообразным оком.
Каждое восьмистишие — остановленный миг страсти. Вот Феогнид размышляет о ее природе, сравнивая с пьянством, вот приезжает к мальчику, а тот его встречает, вот видит загорелую кожу, отмечая побледневшие соски, вот сценка: мальчик завязывает шнурки на ботинках, а вот — раздевание в прихожей… Этих моментов — по числу восьмистиший.
…И арбузные легкие с жемчугами!
И трахею круглую!.. Позовите
санитаров, со связанными ногами
увезите в Сербию, усыпите!
Ах, Эрот, прости. И прости, Венера.
Только прбошу высечь на белом камне:
“Я любил пшимерного пионера.
Он был словно, знаете, сын полка мне”.
Прошу с ударением на первом слоге и пшимерного имитируют польскую речь, что вызывает ассоциацию с Пшибыславом Хиппе (помните? — “Волшебная гора” Т. Манна, черноглазый мальчик, немного косил… легкая разработка гомосексуальной темы, подспудной в этом романе, но не чуждой его автору). Этот мальчик презабавно соединен с другим, хрестоматийным персонажем советской школьной литературы.
Сквозь всю эту восхитительную игру проступает нешуточное отношение к жизни и любви, автору известны все опасности, все страхи:
Ах, Верона за любым нас поворотом
сторожит, за складкой прячется любой!
Лишь в твоем еще сознанье желторотом
то, что называется “судьбой”,
“роком”, полуспит, как соль морская —
в потнолобой солнечной волне…
Обратим внимание: Шекспир не назван, и он, и опасность разлуки замещены словом “Верона”, сцена из второго акта трагедии “Ромео и Джульетта”, знаменитое соло жаворонка, как и имена героев, возникает в нескольких строфах, всякий раз по-разному — автор апеллирует к воображению и памяти не только там, где требуются эвфемизмы. (“Не снимай, пусть тикают на запястье” — сказано о часах, которые не названы.)
Все, что поэт видит и чувствует, претворено в пластических образах слов, в гибком синтаксисе фраз. Мимика речи. “Слова надо знакомить”, — говорил Мандельштам.
Слаще всего, как сказал бы философ, пауза,
луза, лакуна эмоции, а не поза
и не эмоция, — музычка, вроде Штрауса,
венские вальсы ментолового наркоза…
Новокаиновый местный укол Эрота.
Анестезия безумной торчит трубою,
мозг засыпает, улыбочкой сводит рот, а
глупые лошади в латах готовы к бою.
Правда, что слаще всего — лакуна эмоции, пауза. Это сразу поймет тот, кто любит понимать, для кого эмоция служит катализатором мысли, кто даже безмыслие норовит схватить за хвостик и на лету осмыслить, потому что иначе не может, не чувствует жизнь, не живет. Сколько всего можно уловить в эту паузу, лузу! А вальсы наркоза? Вне контекста — непонятно и претенциозно (совсем как у новейших подражателей Мандельштама), но здесь, где сказано венские — о вальсах и ментоловый — о наркозе, где новокаиновый укол сделан Эротом, где мозг засыпает, а в подсознании звучит музычка, как теперь говорят, типа Штрауса… Вот он, этот непересказуемый поэтический смысл!
Сколько имен собственных, сколько отсылок к литературе, истории, географии! Они, во-первых, вводят в душевный мир автора, во-вторых, соединяя античность с современностью, придают объем поэтическому чувству (“и эхо на него работает в поту”, как сказано у другого поэта). Мандельштамовский прием “упоминательной клавиатуры” хорошо усвоен и дает свои ожидаемые плоды. И Катулл, и Шекспир, и мифологические персонажи (огромное множество), и Набоков, Кузмин и Гоголь (неназванные), и Свифт, и Гоцци, и Гольдони, и Саади, Пиндемонти, и Пушкин, и Державин, и Байрон, и Шелли, и Т. Манн, Батюшков и Блок неназванные, Апулей… перечисляю, переворачивая страницы… А география! Верона, Мегара, Помпея, Альпы, Тильзит, Бостон, Рим, Вермонт, Нил, Египет, Манилы, Эллада, Алабама, Айова, Гаити, Тринидад, Монголия, Гваделупа, Сербия…
Не последнюю роль играет рифма. Пурин, как правило, рифмует разные части речи, привлекая имена собственные, из-за чего рифма получается неожиданной и точной, стиховеды скажут — “богатой”. Пернатым — юннатам, допустим — устьем, дан нам — бананом, такую — атакую , глупее — эпопея , катая — Китая … Почти любое восьмистишие текста можно рассматривать как пример изощренной рифмы.