Читаем без скачивания Имя этой дружбы – поэтическое братство - Анна Тоом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо буквы «Н» возле заглавий встречаются подчёркнутые названия стихов, подчёркнутые строки или отмеченные вертикальной чертой целые четверостишия. Эти пометки относятся, вероятно, к более позднему периоду жизни Павла Григорьевича – концу 1960-х – началу 1970-х, потому что для них уже характерна некоторая, а в ряде случаев и выраженная, нетвёрдость руки: там, где предполагались прямые линии, мы видим извилистые кривые. Руки у Антокольского всегда были неловкие, а после семидесяти это стало заметно уже и в почерке.
Цветаева блестяще владеет словом, и Антокольский внимательно изучает, как она создает свой стих: как рифмует: «три дольки… и только»52, как играет словами: «маятников маята»53, «пошлина бессмертной пошлости»54, «перины без перил»55, «страсти поджары и ржавы»56, «прόводы вверяю проводáм»57. Но главное – это образная ткань её стиха: Антокольский отслеживает страница за страницей, как она создаёт поэтические образы: подмечает все цветаевские оксюмороны: «невыспавшийся сон»58, «неприсваивающие руки»59, и особенно внимателен к образам, имеющим символическое значение.
Например, в стихотворении «Раковина»60 Цветаева называет свои ладони «раковинными», что символизирует объятия любящей, оберегающей женщины. Это и маленький мир, и в то же время бездна: и выйдет из той бездны её возлюбленный «жемчугом». А она, раковина, рождая драгоценный жемчуг, уже не только любовница, но и мать, которой «…каждая пытка в пору, в меру…». Её «руки неприсваивающие», а значит, она не отберёт у любимого свободу, позволит ему поступать, как он сам того захочет.
«…Лишь ты бы, расторгнув плен,/Целое море хлебнул взамен!» Эти последние строки, как и всё стихотворение, символичны. Плен – отношения между любящими, а вот море – символ, допускающий разные интерпретации. С одной стороны, это мир «лжи и зла», из которого она своего любимого когда-то «вызвала и взяла», и теперь, без неё, он хлебнёт горя… (Использованное в стихе слово «хлебнул» невольно вызывает такую ассоциацию.) С другой стороны, это мир со всем его богатством событий, человеческих связей, жизненного опыта, удач, успехов, и это та вершина, на которой может оказаться выпестованный ею избранник. Есть, возможно, и другие интерпретации. С безошибочным чутьём подчеркнул Антокольский последние строки: именно смысловая многозначность символов и делает произведения фактом литературы и искусства.
В другом стихотворении Антокольский отметил: «В мнимую руку взять/Мнимость другой руки»61. «Руки» здесь, как в предыдущем примере «плен» и «море», – символ.
«Мнимость руки» – символ человека, который может обмануть.
Интерес Антокольского к символике Цветаевой не случаен. Символика была родственна его мировосприятию. Потому и возникло в 1917 году их с Мариной Ивановной «поэтическое братство». Ещё в те же годы он увлекался стихами Блока, признанного символиста, называл себя его последователем, признавался, что его первые стихи – сплошное подражание Блоку. Тоже ведь не случайность.
Осмысливая свой путь в поэзии, Антокольский записал в дневнике 24 декабря 1964 года: «Мои стихи конца двадцатых годов, которые я сейчас понемногу восстанавливаю, сильные и сплошь нецензурные – как тогда, так и теперь. Это значит, что я начинал дорогу, которую вынужден был не продолжать». И он ушёл – ушёл туда, куда вели его обстоятельства жизни – в реализм. И нельзя сказать, что это был творческий тупик. Ведь две наиболее зрелые и сильные его поэмы – «Сын» и «В переулке за Арбатом» – написаны в реалистическом ключе. Но Антокольскому всегда было тесно в рамках реализма. А в шестидесятых стало ещё и скучно. И он начал перерабатывать и публиковать свои ранние стихи, но осторожно, потому что всегда помнил 1949 год – кампанию, обвинявшую его в космополитизме, формализме, эстетизме и прочих измах, о которых сегодня вспоминать противно62.
Судя по всему, интерес Антокольского к символизму никогда не угасал, хотя временами могло показаться, что он отошёл от него совсем. И сам он так думал. Но анализируя, как он работал с поэзией Цветаевой, убеждаешься в обратном.
Однако самое, пожалуй, интересное связано с циклом стихов под названием «Провода». Этот цикл надолго приковал к себе внимание Павла Григорьевича. Цветаева воспевает телеграфный столб, «чувств непреложный передатчик». Он могуществен и проносит в стальных проводах то, чего «печатный бланк не вместит»: электрическое «лю-ю-блю…», «про-о-щай..», «про-о-стите..», «ве-ер-нись…», «жа-аль…», «у-у-вы» – всю палитру её неразделённой любви. «Я прόводы вверяю проводáм,/И в телеграфный столб упершись – плачу»63, – пишет Цветаева. А в следующем стихотворении телеграфному столбу себя уподобляет: «Гудят моей высокой тяги / Лирические провода»64.
Антокольский был поражён новизной образа – позднее мы не раз встретим упоминания электротока как метафоры в его произведениях: это и «Электрическая стереорама»65, это и целый сборник под названием «Высокое напряжение»66, это и публицистическая статья «Перевод – служба связи»67. У Антокольского сравнение себя и поэзии с электрической энергией не такое как у Цветаевой, но образ, несомненно, тот же. Оказалось, что любимое Антокольским «четвёртое измерение», как символ чего-то таинственного и непостижимого, у Цветаевой тоже встречается, хотя и несколько в ином значении. Похоже, «четвёртое измерение» заимствовано им у Марины Ивановны.
Самое поразительное, что в одном из стихотворений цикла фигурируют слова и выражения, принятые в современной математике, особенно в той её части, которая стремительно развивалась именно в конце XIX – начале XX века.
Это сердце моё, искрою
Магнетической – рвёт метр.
– «Метр и меру?» Но четвёртое
Измерение мстит! – Мчись
Над метрическими – мёртвыми –
Лжесвидетельствами – свист!68
В виде поэтических образов здесь появляются такие научные понятия, как «метр и мера», «метрические пространства», «четвёртое измерение». Можем предположить, что о двух последних понятиях Цветаева узнала в Берлине или в Праге – культурных центрах Европы. Ещё в 1911 году была издана брошюра «Время и пространство» немецкого математика Г. Минковского. Она распространялась в образованных кругах европейского общества. Эти теории изучали в университетских курсах философии. Прочла ли Марина Ивановна о метрических пространствах и четвёртом измерении, услышала ли от кого-то из научной среды, объяснил ли ей кто-то смысл этих явлений – сказать трудно. Несомненно