Читаем без скачивания Сочинения русского периода. Стихи. Переводы. Переписка. Том 2 - Лев Гомолицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зовут меня так же, как гр. Толстого – Лев Николаевич. Но это дело случая – меня хотели назвать иначе – Борисом. Говорят, что здесь есть некая таинственная связь с умершим тогда Львом XIII.
Живу я сейчас совсем в затворе. Из квартиры нас выселили; город дал комнатку в замке. Замок старый, построен в XVI столетии князьями Острожскими. В нашей комнате одно решетчатое окно, но и то на уровне пола. Темно и, откровенно говоря, сыро – ибо здание каменное, стены толстые – аршина 4-3 в толщину. Смотрю я на решетчатое окно, на собор, который рядом на той же горке – чем не затвор. А для столпничества есть маленькая коморка, в которой лечь нельзя. Если бы я был прежним аскетом, времен сражения плоти с духом – вот бы обрадовался этой обстановкой. Мама смеется: чтобы читать – надо лечь на животe на пол в самое окно. А я так работал – писал на сидении стула в самой нише окна, но быстро поднялся, забыв, где нахожусь, и разбил голову о верхнюю дугу ниши. Читать, впрочем, можно в дверях, что я и делаю. Служу я сейчас сторожем в одном учреждении.
Бью челом Вашему отеческому благоволению.
Лев Гомолицкий.
О получении сего письма напишите, хотя бы немного. Я буду знать, что оно дошло и всё благополучно. ЛГ.
3. Гомолицкий – Бему
18/VI/26 г.
Многоуважаемый
и дорогой
Альфред Людвигович!
Следом за письмом своим шлю несколько стихотворений, приготовленных для печати. Делайте с ними что Вам будет угодно, отдаю их в Ваше распоряжение[163].
Сегодня получил письмо от скитника Николая Вячеславовича Дзевановского[164]. Меня очень порадовало такое отношение ко мне. Мне кажется, мы сойдемся и сойдемся хорошо.
В этом же конверте Вы найдете мою грамоту прямо в Скит Поэтов, которую будьте так добры предоставить общей беседе Скита.
Тут же вкладываю вам открытки с фотографией замка, в котором живем сейчас мы. Крестиком я отметил нашу дверь.
Боюсь слишком обремянить пакет, а потому спешу кончить.
С уважением Лев Гомолицкий.
4. Гомолицкий – Бему
3/VIII-26 г.
Дорогой
Альфред Людвигович!
спасибо за весточку. Я недавно вернулся из деревни с черной работы, и мне стало вновь тепло и радостно, что не потеряна связь с остальным миром, а в ней – доля какого-то будущего. Странно, оттуда, где поля и поля бесконечные, а на них печать молчания и неподвижности; от дикарей, от обнаженной жизни, – поверить, что есть где-то гостиные, уставленные удобной мебелью, приличные черные костюмы и можно пройти по ковру в чистых и свежих ботинках, пожать руку человеку и слушать, как он будет говорить о интересном, значительном и умном. Смешно – я мечтал о театре, о его временном комфорте. Вернувшись в город, я первое время провожал глазами женщин, имеющих «свой» – городской вид. На газету я бросился как голодный на корку хлеба, а журнал «Перезвоны» вызвал восторг. Я плакал над многими его страницами, где рассказывается лучшими людьми нашими о том, как не умерла еще Россия не только в их сердцах, но и в действительности[165]. Боже, действительно, сколько было, и невозможно, чтобы это всё кто-то вычеркнул одним взмахом. Интересно, как подымается религиозное движение. Писатели, которые раньше не посмели бы и заикнуться об этом, теперь пишут о таких мистических явлениях, чудесах и видениях и так трогательно и бережно их показывают. И русский язык, который невольно начинаешь путать и забывать – живет и не то чтобы заглухал или теплился – нет, живет полной жизнью и расцветает.
В деревне я вглядывался в волны полей, бесконечно повторяющие купы деревьев и – чем дальше тем бледнее – точно в зеркалах, на бесчисленные ветраки, вертящие изрешеченными крыльями или стоящие расставив руки и отвернувшись от ветра – не желаю иметь с тобой дела, – в дикарей, не умеющих использовать все их окружающие богатства, в деревенские часы – солнце и луну круглую, источенную тенями – на нее воют бабы истеричные дикие монотонные песни – после моей малярной работы, после иссине-черного горьковатого хлеба – на меня веяло от всего этого такой крепкой звериной бесконечно упрощенной жизнью – что можно было забыть не только прошлое, всё утонченное, всё созданное культурой, всё, что было узнано и понято, но даже себя и подчиниться, слиться вплотную с жизненным потоком.
Вы говорите о дурных одеждах стиха. Но разве может быть другая поэзия, кроме поэзии мысли или поэзии чувства. Первая в религиозном порыве, вторая в непосредственной песне, рожденной тут же вместе со звуком (мотивом), вместе со слезами или смехом. А «стихотворение» – уже само слово – разве не искусственно. Искусственность уже там, где слова песни отрываются от ее мотива. Теперь же, когда поэзия задыхается в сверкающей роскошью форме, а содержание ломает эту форму и несет ее осколки и обломки, – мне тоже душно, Альфред Людвигович, и я ищу спасенья, чтобы не задохнуться. Я не могу идти по старой дороге, особенно когда я чувствую вечно живое теплое, дрожащее тело творчества, просвечивающее кровинками на хрупких ладошках. Меня одуряет его запах.
Ваш, любящий и мятущийся
Лев Гомолицкий.
Нашел в «Перезвонах» скитников[166]. Как интересно было бы познакомиться ближе, вплотную. Записывают ли то, что читается на беседах Скита? Как это было бы впоследствии интересно[167].
5. Гомолицкий – Бему
22/IX-26 г.
Дорогой и многоуважаемый
Альфред Людвигович!
Писал я Вам во Францию[168], может быть, слишком поспешно под впечатлением грубой работы, которая очень тупит человека, но имеет свое воспитательное значение. Теперь с тем большим сознанием засел за литературную работу.
За это время, как я сижу дома, я настойчиво занят своими делами. Главным образом стараюсь уяснить себе самого себя и, по Вашему совету, пересмотрел Пушкина. Результатом этого пересмотра следующие мысли:
Заслуги Пушкина неотъемлемы, для своего века он велик, для последующего – он плодородная почва. Но не следует ли задуматься над тем, что мы, имея кредит в международной лавочке, принуждены всё еще возвращаться всё туда же – за сто лет назад (1799 (!) – 1837). Художественность – разве об этом приходится говорить, разве это не само собой разумется? А мы до сих пор не можем преодолеть, всё спорим, сражаемся с хорошим, но всё же прошлым (чредою сходит младость и т.д.)[169] (не в этом ли футуризм? не это ли совремённая реакция к Пушкину?). Ведь не отсылаем же мы всякого пишущего стихами к Тредьяковскому за справками о стихосложении! А между тем в спорах мы проглядели поэзию – она остановилась, ее почти нет, ибо в ней есть всё, вплоть до внешних признаков национальности, но русской души – нет, той самой, которая пёрла отовсюду, но едва знакома с нашими поэтами. А ведь это естественнейший, необходимейший шаг после знакомства с законами языка и художественностью. Наша литература, призванная сказать свое слово, лишена главного органа выражения, ибо выразительницей народной души (если таковые есть у народа, а у русского ли народа нет души!) – есть поэзия.
Вот что я думаю о Пушкине и поэзии. Что касается меня, Альфред Людвигович, Вы советуете мне вернуться к обычной структуре стиха. «Стих требует строгой одежды – говорите Вы – так четче и виднее самому недочеты». Я, помнится, посылал Вам ритмы еще до того времени, как к ним коснулась обработка, написанные под свежим впечатлением стихов. Теперь я знаю, что ритмы требуют рода поэзии особого и особой формы произведения. Всё это и сейчас молодо, только прощупывается мною, и я уверен, что, когда покажу Вам результаты моей дальнейшей работы, Вы измените свое мнение. Главное достоинство ритмов то, что, ничего не отнимая от поэзии, они расширяют кругозор мысли, дают возможность вносить большее разнообразие в содержание. Меня всё больше захватывает эта работа и горизонты всё расширяются. Мне было бы полезно и любопытно услышать, что думают о ритмах скитники. Для того же, чтобы они могли ориентироваться в ритмах, я посылаю несколько вырванных отовсюду образцов. Но следует помнить, что это только гаданья-намëтки. Что же до видимости своих недочотов, право, Альфред Людвигович, это не делает разницы. И ритм имеет свои строгие законы формы, как стих. Стих же для меня – увы – отпетая песнь. Как-то в «Дуновении» я, ещо сам не сознавая, обмолвился об этом, и теперь мое же пророчество сбывается. Я потерял такт в стихе, я запутался в звучности рифмы и ухищрениях формы – я стал слишком изощренным и потому холодным. После Блока и Гумилева разве идея стиха не достигла крайнего развития, и такого крайнего, что я, не подчиняясь им даже, – задыхаюсь и вижу, что все задыхаются точно так же. Надо свежих просторов, надо выходов. Сгоряча из деревни я обмолвился о песни, о возвращении к первобытному, но нет – где уж теперь быть первобытным – это после всего-то! – слишком бедное поле мысли, слишком несерьезно. Песня не любит мысли. Да и Блок часто обращался к роману и звучал не хуже музыки. Это не то. Нужна твердая почва, нужны свежие ветры, нужны традиции, необходимо поле деятельности – выявление настоящего лица русской литературы, а не иноземных маскарадных красок.