Читаем без скачивания Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он в смущении нерешительно приоткрыл ворота какого-то там цвета.
Наш маленький, наш крохотный Алькарас — престольный город Афредерика Я-с.
Маленькой была миниатюрная крепостца... коротенькой и узкой — улица Рикардо... Но Бесаме наш — наш Каро, ничего не замечая, как завороженный, шагал к белому зданию, а оно, оно, белейшее из белых, грузно белело на своем месте, а потом стало как будто чуть-чуть полегче — это именно оттуда долетел до Бесаме какой-то пронзительный звук — то был звук кларнета; а потом совсем другой звук — скрипки, — вызывающий теплую дрожь, и здание стало еще более легким, а звуки, пока Бесаме шел, мелко перебирая ногами, наливались силой, ширились, нарастали. К ним примешался какой-то бархатистый музыкальный инструмент, как бы беседующий сам с собой, потом еще один; звуки то возносились вверх, то низвергались, и здание становилось все легче, все воздушное. Куда-то взметнулся высокий звук, а за ним последовали совсем другие, и, вылетев с жужжанием из белого улья, этот свободный хор инструментов, это вольное сонмище звуков, восставших против всякой гармонии, — этот репетирующий оркестр, нескладный, нервно взвинченный, резаный-перерезанный, хаотически, путано голосил в огромном здании, а сам дом будто пошатывался на своем основании и рвался подняться в небеса. В этом всеобъемлющем белом улье, хоть и путано, хаотически, буйствовала, пылала огнем Музыка, сама Музыка.
Высоко запрокинув голову, стоял сирота Бесаме, прислушиваясь к удивительному состязанию дивных инструментов; нет, он не слушал, он с трепетом впитывал в себя эту музыку, судорожно сжимая засунутой за пазуху рукой свою свирель, свой маленький, незатейливый инструмент. Но вот все стихло, здание впало в полную немоту, и из резной двери стали неторопливо выходить только что сражавшиеся меж собой музыканты, выходить так спокойно, словно бы ничего не произошло. Ах, да они, наверное, волшебники, или, может быть, так искусно притворяются. И шапки у всех у них разные — у кого с перьями, у кого — высокие, круглые и сверкающие, у других; островерхие колпаки, а то еще вроде бы тарелки. Какой-то человек выглянул из верхнего окна и спросил: «Ты Бесаме?», услышал в ответ «да» и загреб к себе рукой воздух: «Сюда, сюда, маэстро Христобальд» де Рохас ждет вас».
Бесаме переступил через порог.
Ничего перед собой не видя, не глядя по сторонам, он двинулся вперед и уже собирался ступить безгрешной ногой на мраморную лестницу, когда сверху донеслось строгое и грозное:
— Подожди там!
В испуге он мгновенно остановился и стал ждать.
— Повернись.
Как оказалось, он находился в каком-то совершенно поразительном зале: на стульях с высокими спинками были разложены — ох ты, господи боже мой! — всякие, самые разнообразные инструменты, совершенно ему не знакомые... Ошеломленный, он стоял и стоял, пока сверху снова не донеслось:
— Обойди все и к каждому прикоснись рукой.
Что же это такое, в конце-то концов, не выдержал Афредерик Я-с, фантастика это, наконец-таки, или же просто пшик! Что это, в самом деле: все идет как положено, своим чередом. Нет, послушайте-ка теперь его самого, и он скажет свое: — Эх, сигарета! О, Карменсита, василек контрабандистского поля, как по-разному все тебя любили, и что же все-таки такого особенного нашли они в тебе? Непутевая ты, прости за выражение, была бабешка, покрывшая позором своих родителей и детей своих родителей — своих братьев и сестер, хотя не знаю, были ли таковые у тебя. Там, на фабрике, ты было ступила на правильный путь, однако вместо того, чтоб прославить себя высокими показателями в труде, ты возьми да соверши уголовное преступление с применением холодного оружия. Почему, почему ты свернула с трудовой дороги куда-то в колючие заросли, чего, спрашивается, ты там искала? Не говоря уж обо всем прочем, твоя длинная кружевная накидка поминутно цеплялась, вот именно что цеплялась, да еще как цеплялась за колючки; но разве же могло что остановить тебя, ступившую на путь порока, что, спрашиваю я, могло тебя остановить? Тогда как у приличной, благовоспитанной особы из-под длинного платья и кончика туфель не увидишь, ты с открытыми голяшками таскалась по берегу реки, и с тобой даже здороваться никто не хотел, да что там — водить с тобой знакомство почиталось за срам и позор; коли не веришь, спросим хоть у того же Афредерика Я-с, любившего резать в глаза правду-матку, ведь он, слава богу, под боком. И вот что он говорит: будь у меня избранница сердца, я бы не дал ей словечком с тобой перекинуться, а поступи она мне наперекор, я б ей строго указал, а еще продолжай она гнуть свое, пробрал бы как следует, а если бы и это не помогло, выпорол бы розгами, ну а уж когда бы она и после этого осмелилась заговорить с тобой, запер бы ее под тройным замком, а сам со всех ног кинулся прямиком к тебе, потому что люблю я тебя, Кармен. Уф ты черт, ну и чушь же он здесь наплел. Хотя, впрочем, что же все-таки было в тебе такого, о, Карменсита, виноват, Кармен, чем же это ты брала, что все наперебой в тебя влюблялись, нет, не пойму, не могу понять, разве что вот только эти твои манящие взгляды, которые ты так и метала своими черными огненными глазищами, способными зажечь пламенем сигарету, а с сигаретой-то сейчас и выступает наш Афредерик Я-с, так что надо бы ему поостеречься, не то еще того гляди потащится он за тобой, такой роковой, такой опасной, которой все равно, что у нее в свое время под головой — пуховая подушка или случайная травка. Не кобылицей же ты была, в самом-то деле, Кармен, что так безудержно носилась вскачь по скользким дорогам! Нет, не понять мне, кто и за что тебя любил, хотя, правда, было в тебе нечто бесценное; сдается мне, где-то-как-то-все ж таки-пожалуй-самую чуточку ты была свободна, не так ли? Не этим ли ты нас и околдовывала? Как знать? А если это так, то ты была высшего порядка инструментом, правда, всего лишь с двумя, но столь алчно взыскуемыми струнами, которые были натянуты на твоем голом теле. Эти две совершеннейшие струны — Свобода и Любовь. А так как в каждом инструменте — я имею в виду инструмент самого высшего порядка, самый утонченный — эти два понятия — свобода и любовь — постигаются через тяжкую муку, потому что кроются они в тайном тайных, то вот и ходил наш Бесаме, наш маленький Каро промеж инструментов и до каждого из них дотрагивался рукой, все еще выпачканной соком зеленой кожуры грецкого ореха, и они издавали в ответ дурманящие звуки, что и составляет главное музыкально-инструментальное назначение дерева, металла и конского волоса. И почуяло что-то сиротское сердце, что-то бессовестно могучее. А пока он осматривался с затуманенной, вскружившейся головой, сверху ласково прозвучало:
— А теперь поднимись сюда.
Мраморные ступени ходуном ходили у него под ногами, пока он в тревожной тишине поднимался наверх. Поднялся и обмер!
На возвышении, перед ниспадавшим до самого пола синим бархатным занавесом, тонул в глубоком кресле, уронив на подлокотники натруженные руки, сам Великий Маэстро Христобальд де Рохас.
Он еще раз переспросил:
— Значит, ты хочешь быть музыкантом, Бесаме?
И ему снова ответили:
— Очень, да.
— Вот и хорошо, — сказал старик. — Подойди поближе.
Глаза у него были вроде бы серого цвета стоячей воды, утомленно-серые, но с зеленоватыми корнями.
— Опустись на оба колена, — сказал старик. И воля его была исполнена.
Своими то ли сосновыми, то ли еловыми ладонями старик сжал худенькие щеки Бесаме, и тот ощутил у себя на висках железные пальцы, а души его коснулся смычок из конского волоса.
Лицо старика было настолько близко, что Бесаме не мог сосредоточить взгляда, ему лишь смутно виделась какая-то распахнутая необъятная ширь. Теперь, в такой непосредственной близости, оказалось, что в глазах старика переливаются тысячи многоцветных крапинок — куда там радуге! — и ошеломленный Бесаме с превеликим усилием постиг, что все эти сверхстранным образом сочетавшиеся краски были отсветами только что виденного им оркестра.
— А теперь пойди и стань лицом в угол.
Но почему это его, как наказанного, поставили лицом в угол и заставили слушать:
— Бесаме, если ты хочешь быть музыкантом, тебе придется покорно просунуть голову в тяжелое ярмо и взвалить на свои щуплые плечи огромное бремя. Ты выдержишь?
— Не знаю, да.
— Знай, что тебе придется отказаться от многих удовольствий, ибо человеку дается в жизни только одна какая-нибудь радость, а музыканту ничто не дозволено за счет музыки. Единственно и только в одном своем музыкальном инструменте должен ты находить утеху и отраду.
— У меня никогда не было никаких удовольствий, синьор, — выпалил сгоряча Бесаме, — ни больших, ни маленьких, — и, сам испугавшись своей дерзости, выжидательно притих.
Старик молчал.
— Я вечно был голоден, — вновь отважился Бесаме Каро, — я мучительно мерз, синьор, в зимнюю стужу. И должен признаться, мне очень по душе моя новая одежда, так верните же мне, прошу вас, мое старье.