Читаем без скачивания Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня никогда не было никаких удовольствий, синьор, — выпалил сгоряча Бесаме, — ни больших, ни маленьких, — и, сам испугавшись своей дерзости, выжидательно притих.
Старик молчал.
— Я вечно был голоден, — вновь отважился Бесаме Каро, — я мучительно мерз, синьор, в зимнюю стужу. И должен признаться, мне очень по душе моя новая одежда, так верните же мне, прошу вас, мое старье.
— Подойди, Бесаме, — ласково сказал совсем растроганный старец, и когда Бесаме приблизился, возложил на плечо ему руку. — Ты не знал до сих пор удовольствий, но потом, когда ты чего-то достигнешь, тебе придется всю жизнь сурово пренебрегать всеми удовольствиями и радостями. Что же до твоей новой одежды, то пусть она останется у тебя, потому, во-первых, что к одежде привыкаешь, а во-вторых, потому, что ты ничем не должен внешне отличаться от других — ни богатством, ни бедностью. Ты должен всегда стараться не привлекать к себе внимания. Потом ты поймешь почему.
С этими словами старик протянул Бесаме какой-то тонкий черно-продолговатый ящичек.
— Что это, синьор? — вздрогнул Бесаме.
— Здесь лежит флейта, первейшая свирель из всех свирелей, и это единственный инструмент, который начинает звучать от поцелуя.
— Что же это такое...
— Скоро узнаешь. Ты будешь жить у меня в семье, Бесаме, и тебе больше не придется заботиться о еде и питье. Отсель твоей единственной заботой будет музыка, сынок. А каждый понедельник ты будешь получать двенадцать песо.
— Спасибо, не хочу.
— Как так не хочешь! Это тебе на жареные каштаны и свечи. На, бери.
Стыд не позволил Бесаме взять деньги, он даже прикрыл глаза от смущения, и старик сам опустил их ему в карман.
— Но ведь я не пас ни одной вашей овцы...
— Вот эта флейта и будет моей овцой, — сказал старик. — А музыка — это тот воздух, которым ты должен ее питать...
— А где же кормить ее...
— Там, у себя в комнате.
— А если я буду играть плохо, вам от этого беспокойство...
— Воздух флейте так или иначе нужен. Опустись на одно колено.
Старик обмотал лоб и затылок Бесаме прохладным куском черного бархата, завязал его у виска и поправил спадавшие с одного бока на плечо концы небольшого банта.
— У нас, Бесаме, владеющие разными инструментами музыканты носят различные головные уборы; вам, играющим на флейте, положен вот такой головной убор. Тебе нравится?
Бесаме вдруг благоговейно прильнул сомкнутыми губами к его великолепно изваянной могучей, многострадальной руке, коснувшись ее таким нежным лобзанием, каким касаются флейты, начиная играть, и Великий Маэстро Христобальд де Рохас, ощутив всей поверхностью кисти его очень горячие, очень сиротские слезы, с подкатившей к сердцу терпкой нежностью возложил на голову своего ученика вторую руку, ту руку, ту великую руку, которая заставила нашего Бесаме, нашего маленького Каро, снова и снова ощущать себя раздавленным музыкой и тогда, когда он уже одиноко шагал с припухшими глазами по улице, бережно зажав под мышкой свою флейту — свою надежду, и когда на шум его теперь уже чуть более смелых шагов в узеньком окне мелькнул таинственный силуэт какой-то донны, мелькнул и тут же исчез, потому что совсем другого кабальеро, невежду в музыке с златосреброкованной шпагой на боку, ждала, покусывая от нетерпения губы, целованная-перецелованная женщина, а Бесаме не приметил не только ее, но и внучку Великого Старца подле знакомого дома, Привратную Рамону, которая, миновав двор и увидев Бесаме, замерла у ограды — в ее готовое раскрыться сердце маленькой женщины вошло что-то неодолимо могучее, а этот Бесаме, наш Бесаме, шагал и шагал себе, возвращаясь в праведно-строгий дом, внутри которого равно устоялись мягкие ароматы и дух благостности, а над всеми цветами главенствовал синий цвет; и наш пастушок снял с ног обувь, придержал ее под мышкой с другой, бесфлейтной, стороны и, изо всех сил прижав локти к худеньким бокам, с превеликим трудом достал из кармана пару мелких монеток, и ему подали свечу... Припав на колени с едва теплившейся крошечным фитильком свечкой в и без того прозрачных пальцах и с еще, не виденной флейтой под мышкой одной руки и с обувью — под мышкой другой, Бесаме, весь отдавшись лицезрению, вперился изумленным взором в чуть проглядывавшие сквозь разреженные сумерки причудливые краски — там, на стене, был изображен претерпевший муки мученические, и к тому же распятый на кресте, и к тому же нищий Иисус, а немного поодаль проступал лик его прекрасной в своей высокой скорби матери, обращаясь к которой коленопреклоненный Бесаме шептал, сжимая в руке чадящую свечечку:
— Самая великая госпожа Мария, самая милостивая синьора, спасибо вам, очень большое спасибо за то, что вы привели меня сюда, в этот город.
Как мы уже неоднократно твердили, по сравнению с самой судьбой Афредерик Я-с был не более как капля в море.
7Не вообразите себе, что на этом сия история полностью завершилась, — ох, сдается мне, мы не дошли и до половины, а похоже, будто все и закончилось, не правда ли?
Чего же нам еще, казалось бы, желать! Мальчик-сиротка в отличие от Карменситы стал на правильный путь, достиг даже всеобщего признания, ибо в любом уголке земли даже самый распоследний подонок и проходимец и тот любит музыку — правда, только чужую, своей у него нет, — так что нам проще простого было бы закончить свое повествование, поведав вкратце, что: «Бесаме Каро отличился благодаря своему прилежанию в занятиях, стал известным музыкантом, обвенчался с подросшей Рамоной, старик перед смертью передал ему большую Белую Консерваторию и маленькую дирижерскую палочку из слоновой кости, на выступлениях Бесаме зал чуть не рушился от аплодисментов, в семье росли чудесные детки — двое мальчиков и девчурка, а в небе чирикали птахи». Но нет, не случилось всего этого, разлюбезные вы мои, а наплети вам Афредерик Я-с неправду, он после этого в зеркало не мог бы на себя взглянуть со стыда. А на что бы он тогда был годен? Ведь прежде чем копаться в чужой душе, каждый из нас должен во всякий миг до конца познать самого себя. Да-а, так-то вот. А наш Бесаме претерпел, как говорится, немало злоключений в крохотном городке Алькарасе.
В просторных светлых покоях Великого Старца, сидя за длинным столом на почтительном расстоянии друг от друга, мирно завтракали сам Великий Старец, едва осмеливающийся дышать Бесаме и Утренняя Рамона; затем Бесаме повязывал наискось через висок черный бархатный плат и, затаив робость, шел к величественному белому зданию, где его строго принимал добрый знаток своего дела знаменитый флейтист маэстро Карлос Сеговия с косым шрамом через все лицо. Бесаме благоговейно подносил к устам свой музыкальный инструмент с пока еще глубоко спящим внутри него волшебником и легким поцелуем передавал ему свое дыхание, со всем усердием следуя советам и наставлениям Карлоса Сеговии и всеми силами тщась расшевелить спящего волшебника, но нет, ох, господи, нет, никак не удавалось хотя бы разок его пошелохнуть — флейта издавала сиплые, шероховатые, испещренные занозами звуки, так что потаенно чувствительное нутро маэстро Карлоса будто сплошь остекленевало и по этому стеклу беспардонно, с визгливым скрежетом корябали острым ножом, и хотя вся кожа у маэстро вставала дыбом, он угрюмо сносил все и учил. Чему? А музыке.
По вечерам Бесаме в задумчивости жевал свой ужин, а Рамона Сумерек пощипывала красивенькое печенье. А на пятый день, когда Христобальд де Рохас торопливо вышел из столовой навстречу какому-то гостю, девочка, поковыривая вилкой хлеб, отважилась:
— Тебя... как зовут?
— Бесаме... а вас?
— А меня Рамона.
Вострепетание, о-ох!..
Почти все маэстро в консерватории были хорошие: по теории — деловито-решительный бородач; по сольфеджио — ясноглазый, будто весь просвеченный насквозь нежными, стройными звуками старикан, упиравшийся в клавесин строгими, как сам закон, пальцами; овеянный глубокой таинственностью, отрешенно-туманноглазый, возвышенно надломленный и какой-то непостижимо праведный преподаватель гармонии; златоустый мэтр по музыкальной литературе, благодаря которому Бесаме вкратце узнал об исполненной тягот жизни великих и величайших музыкантов... Учитель поет хором с пятьюдесятью шестью ушами — в хоре двадцать восемь учеников... Единственный, с кем никак не мог свыкнуться Бесаме, был гисторист Картузо Бабилония, тайный обожатель разорителя родной Испании — Наполеона Бонапарта. На оборотной стороне висевшего в его спальне большого портрета общепризнанного прародителя герцога Альбы хоронилась воодушевляющая душу Картузо картина с изображением грузно осевшего на коне Наполеона, лицезрением коей сей гисторист ежевечерне наслаждался, отвернув несравненновзиравшего герцога Альбу носом к стене, хотя Бонапарт, прямо скажем, весьма мало походил на джигита. А чуть свет поутру потайной Картузо прежде всяких дел поспешно переворачивал картину снова на ту сторону, с которой недовольно взирал на мир герцог с прилипшей к губам желтой известковой крошкой.