Читаем без скачивания Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воздвиженский подкараулил ее утром в метро — случайно, разумеется совершенно случайно, — когда она ехала в универ: за версту выглядывал ее, и как бы ненароком подошел к ее вагону, в страшных, чудовищных, казавшихся бутафорскими, приборах с оптическим прицелом — вдруг сменив свои изящные с тоненькой металлической оправой очки на пластмассовых гигантов с гипертрофией линз, от которых его глаза выныривали из габаритов головы в самых неожиданных местах; и зрачки плавали как бешеные рыбы в стереоскопическом аквариуме.
И сжимаясь, ёжась от внутреннего вчувствования в него, ведя эту партию как будто сразу за двоих, с обеих слепых сторон поля, с заведомым проигрышем обоих, садясь — без него — в вагон метро (как, ну как ему можно объяснить — тем более ведь не задает ни одного вменяемого вопроса!), Елена с какой-то беспомощной мстительностью говорила себе, что еще не известно, кто из них больше страдает: кто из них — тростник мыслящий, а кто — тростник бессмысленный.
И решила впредь, до поры до времени, ездить в университет на троллейбусе.
В Иностранке были свои аттракционы: часть завсегдатаев, как выяснилось, искали вовсе не почитать — а фланировали по этажам этого форта из стекла и бетона в поисках легких, залетевших на лингвистические приманки, добыч. Один из образчиков местного бестиария, альбинос с джинджерными глазёнками и тараканьими бровями и ресницами, незаметно подкравшись сзади (когда она, как какой-то рабочий-грузчик, пыталась не выронить крайне неудобный длинный ящик с карточками, выдвинутый из картотеки), высмотрел через плечо предмет ее сиюминутного интереса, и агрессивно задышал ей в ухо:
— О! Мне нравится ваш выбор! Помните, как он писал: «Ich hasse die Masse!» О, вы мне сразу стали так релевантны!
«По-моему он что-то приврал! Что-то я не припомню, чтобы Рильке так топорно когда-нибудь выражался», — подумала Елена, утаскивая читочную добычу в светлую, кленовым сиропом солнца залитую читалку.
И жилистый альбинос, от антагонизма массам, приятней ей не стал.
Разгадывая в жадно ухваченном, заодно, как всегда (невозможно же читать только одну книгу за раз), немецком крупноформатном альбоме косенькими буквами вырезанный на амфоре палиндром rotas-opera-tenet-arepo-sator, и, вдруг, углядев, на предыдущей глянцевой страничке, в монограмме Chi Rho, спешно вычеканенной Константином на шлеме перед боем — объем: высоту, ширину и длину, с временем, загогулина которого раздолбайски скруглялась в вечность, — и краем глаза следя за опять сужающим круги альбиносом, она с легким недоумением думала: «Неужели некоторые хамы всерьез полагают, что они интересней, чем книги?»
В полутьмах читального зала библиотеки исторической беспокойно бродил свой див: седовласый сорокалетний еврей с подробной ручной лепки лицом и крошечной бессмысленной пародийной тонзуркой лысины.
— Ай-яй-яй! — играючи накинулся он на нее с выговором, резиново растягивая в ядовитой улыбке хорошо пролепленные тонкие губы и щеки с морщинистыми полукружьями как у клоуна — когда она уже перед самым закрытием поспешно несла новую толстую стопку книжек в зал. — Зачем же вы делаете вид, как будто вы тут читаете?! А? Ну к чему вот это вот лицемерие?! Всем ведь понятно, зачем вы в библиотеку ходите — с молодыми людьми знакомиться!
А когда Елена не глядя на него прошла в двери читального зала, библиотечный див обиженно заскулил сзади:
— Дайте мне свой телефон немедленно!
В октябре крестилась Ольга Лаугард. Батюшка Антоний разрешил Елене быть крестной — прикрыв глаза на то, что Ольга на полгода ее старше. И так прекрасно было, стоя у купели, в той самой теплой и благоухающей миром трапезной пристройке, где Елена сама крестилась, теперь вместе с Ольгой проговаривать, как будто заново, все отречения и обеты: плюни и дуни.
А потом в мутном густом холодном туманном аквариуме Пушкинской площади, по которой хмуро (но к счастью не слишком четко прорисованно) между водорослей-деревьев и близ пня-памятника плавали голодные, мерзнущие и пришибленные человеки — материализовались вдруг, в центре голодного города, вегетарианские блинчики: и с грибами, и с курагой, спелёнутые как сосиски, в блинные конвертики — в неправдоподобно тесной кофейне-стояке — куда отстоять снаружи, в ледяном тумане, в очереди за теплом, пришлось всего-то ничего: минут сорок пять. Подумаешь! Разделили миссии — Ольга кротко мерзла в пяти метрах от Елены, в очереди в соседнюю «Лакомку», где продавали кошмарный, комковатый какао — гордо называвшийся горячим шоколадом. Ольгина череда голодающих была длиннее. Минут на десять. И притащила Ольга в «Блинчики» питье, когда блины с курагой уже остыли. А с грибами — и вовсе были уже с голодухи съедены.
И слегка расстраивались, что потратили последние деньги на экспериментальный, человеконенавистнический приторный сбитень из какого-то отварного шалфея и полыни с сиропом — не имевший ничего общего с тем сбитнем, которым, судя по историческим живописаниям, до революции за полкопейки на каждом углу спаивали даже простолюдинов. Впрочем, поручиться теперь никто бы за аутентичность архаичного вкуса, сгинувшего вместе с прочим антуражем, все равно бы не мог.
Едва примостили, стоя, снедь на узенькой, мраморной полочке-стойке по периметру зеркальных стен кафе, тщетно пытавшихся раздвинуть пространство — полочке, даже у́же книжной, которая вместо столов предлагалась страждущим. И преломляли блины кривыми беззубыми вилками.
— Представляешь: как только я решила креститься, — вполголоса, непривычно тихо, говорила Ольга, смотрясь в свое кучерявое серьезное отражение прямо перед носом, в зеркальной стене, — у меня как будто бы отмерла способность есть мясо!
И все время попадались дробленые абрикосовые косточки на зубах.
Закрутилась, завертелась — и вдруг обнаружила Елена, что Крутакова-то рядом и нет, и что она месяца четыре уже как — с весны, что ли — ему не звонила. И их прежде ежедневные разговоры оборвались так незаметно — как будто растворились в окружающем воздухе — несмотря на то (а может быть, как раз именно из-за того), что странным образом внутри для нее Крутаков всегда как будто присутствовал, и никогда никуда не исчезал: и то и дело прорывался, что-то там иронично прокручивал и провязывал воображаемой или мемориальной картавой болтовней. Так что, к своему изумлению, она теперь уже даже и вспомнить-то не могла — кто из них кому не перезвонил первым — и удивлялась только: как это-то она так разом умудрилась взять да и отвернуться просто от него в сторону. Вспомнила, хватилась, поскучала — и по-взрослому решила не звонить и не бередить его лишний раз — пока сам не остынет и не проявится.
В конце октября Дьюрька дождался, наконец, материализации своей сумасшедшей мечты — ровно через год после того, как они вместе с Еленой отстояли в оцеплении со свечами вигилию вокруг главного здания КГБ, Иерихон, кажется, начал рушиться. На Лубянке, против проклятого здания, поставили соловецкий камень — краеугольный камень покаяния перед миллионами убитых соседствующей организацией. От заинтересованной организации, впрочем, никто каяться не пришел.
Да и сам Дьюрька, ставший рассудительным и важным, не пришел — сославшись на университетские занятия на своем экономическом факультете.
На маленьком асфальтовом островке скверика, вокруг обломка соловецкого метеорита, ужасающе разновозрастные поминающие — лет от пятнадцати — и до ста — нервно и серьезно ходили ходуном — точно так же, как изломанные губы дамы лет под восемьдесят, одетой с душераздирающей аккуратностью невесты, которая все сувала и сувала меж двух черных спин вперед, на постамент, вместе с алой гвоздичкой и еловыми лапками — две конфетки в фантиках в дрожащей костяной руке: передачку расстрелянному сластёне-мужу в Вечность.
Крутаков, сразу углядев Елену в толпе, подскочил и, на секунду, вдруг захолынутый прибоем толпы, оказался неожиданно совсем близко, до одури одного дыхания, рядом с ней: неестественно чисто выбритый, с сине-мраморной тенью на подбородке и ближе к скулам, с коричным теплом, исходящим от бритых щек, и с такой мрачной иронией в вишневых глазах, и с такой странно родной полуусмешкой на чуть обветренных ярких губах — и молча кивнул куда-то, указав ей взглядом в сторону: там, с противоположного конца памятника, на отмели толпы, по-солдатски, как столб, стоял безмолвный и безвозрастный мужичок с самодельным, как будто в школе смастыренным плакатиком на фанерном штырьке в окоченевших худющих стариковских синюшных перстах — с которых как будто бы спустилась кожа, ставшая для костей слишком велика. На плакате было краткое и семантически бесспорное утверждение: «Мы живы!»
— Ну? Как универрр? — тут же чуть отпрянув от нее, осведомился Крутаков, будто и не сомневался, что она поступит, и как будто говорили они последний раз только вчера вечером.