Читаем без скачивания Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москву патриарх Макарий въехал 2 февраля, на праздник Сретенья господня, когда зима с весной встречается. Закончилось его путешествие из Антиохии в Москву, без десяти дён оно длилось три года. Гости выглядывали из саней, дивились тройному кольцу московских стен, множеству церквей и особенно — малолюдству улиц: народ сильно убавила чума.
Гостей поместили в Кремле, в подворье Кирилло-Белозерского монастыря, где патриарх и ждал возвращения царя.
«Тут, в Москве, мы направлены на путь подвигов, трудов, стояний, обеден, — записывает дьякон Павел в своем дневнике, — на путь самообуздания, совершенства и благонравия, страха и молчания. Шутки между нами и смех совершенно исчезли, ибо коварные московиты все время подсматривают, подслушивают, наблюдают за нами, чтобы донести царю и патриарху Никону. Поэтому мы строго следим за собой, не по доброй воле, а по нужде мы ведем себя по образцу святых угодников — против своего желания. Бог да избавит нас от них!»
3 февраля вернулся в Москву бегавший от чумы патриарх Никон из Вязьмы, где он с царем встретил праздники Рождества и Крещения. 9 февраля приехала в Москву царица, в тот же день царь прибыл в подгородный свой дворец в пяти верстах от Москвы, где ночевал, а в Москву царь Алексей въезжал 10 февраля.
Над февральскими сиреневыми снегами, над сплошной овчиной утренних дымов над Москвой висело малиновое солнце. Лютые морозы выморозили злую чуму, и уцелевшие московские люди в шубах, полушубках, в тулупах, в меховых шапках все устремились к Земляному валу встречать царя Алексея с Можайской дороги. Звонили колокола, пушки ухали так, что тряслась земля. Впереди царского поезда начальные люди несли отнятые у врага пестрые знамена, за знаменами шли попы в золотых ризах поверх шуб, без шапок, уши у них повязаны были платками, дымящиеся кадила в руках.
Прошла полусотня стрельцов с метлами, разметая снег, и среди красавцев юношей в белых шубах, с серебряными топориками на плечах, в красной собольей шубе, без шапки, шел пеше царь Алексей, с ним рядом царевич сибирский, за ним — царевич грузинский, одетые каждый по-своему. Под руки провели боярина Морозова, тут же шел и окольничий Ртищев. В конце шествия ехали царские кареты со стеклами, в золоте, в серебре.
Шествие двигалось медленно, молилось у каждой церкви.
По дороге у шведского посольства стояли шведские люди, смотрели на великолепное зрелище. Патриарх Никон глянул на них, проходя, — шведы стояли в шляпах. Патриарх сказал слово, и тут же боярин Зюзин закричал во всю глотку:
— Шапки долой!
— Шапки долой! — закричал и народ. — Шапки долой! Ишь вы!
Шведы сдернули проворно меховые шляпы.
С Красной площади встречу шли «честные люди» Москвы— торговые, посадские, с хлебом-солью, с подарками царю.
На пяти серебряных больших блюдах под солнцем горели как жар четыре тысячи золотых, прикрытых красной тафтой, двадцать кубков золотых, да золоченых сорок четыре, да рукомойник золоченый. Все эти «дары» были даны лишь напоказ, выданы из казны Большого дворца — таков был порядок.
На Красную площадь собралась вся Москва, охватила Лобное место, царь подымался по ступеням, колокола Василия Блаженного и кремлевские били оглушительно, потом смолкли враз.
Царь с Лобного места кланялся на все четыре стороны и спросил громко:
— Люди московские, все здоровы ли?
Народ ударил земно, хоры грянули многолетие, опять били пушки в колокола, опять кричал народ.
Крики, колокола, пушки, солнце, блеск снега, золотые орлы на башнях, зубцы красных стен Кремля, стаи голубей свидетельствовали въявь, что с московского народа наконец снято клеймо старинного унижения, что Московская земля свободна, что отобран от врагов Смоленск, что освободила землю та же сила, что ее и построила, — безмерная сила народа.
Никон-патриарх стоял прямой, как яровая сосна. Этой победой он побеждал римского папу! Господь бог был явно на стороне Москвы! Не Рим, а Москва, не папа, а он, Никон, мальчик Никитка, — вот кто божий наместник на земле.
Крепко билось и сердце царя Алексея. Ведь это он привел рати под Смоленск. Он поедет по весне опять на войну, пойдет на Вильну, на Гродну. Патриарх говорит, что все это делает бог… Бог-то бог, конечно, бог, да патриарх не хочет, должно быть, видеть, сколько тягот на нем, на царе! Ратных-то людей не хватает. Где их брать? Дают дворяне датошных людей худо! Люди бегут на Дон! В вольные казаки! В Сибирь! Серебро нужно, а серебра нет, денег мало. За рубежом, в чужой земле, плати за все серебром: нельзя чужой народ обижать — встанет он, к Польше потянет! С черных же людей все взято, что можно, — и подати, и подворные, и запросны[111] деньги.
Великие заботы даже в великий час победы не оставляют Алексея, вьются в царской голове, как черные мухи. Надо добиваться окончательной победы. Победа! Что будет! Уж теперь шляхта со всех сторон говорит, что его, царя московского, она изберет польским королем. Не королевич Владислав, не король Жигимонт, а он, московский царь Алеша, сядет на престол Москвы да Варшавы! Честь! Сила! Слава! Украина уже под его царскою рукою. А там и до Крыма черед дойдет, до великих степей. И до Риги на море!
И твердеет сердце царя от таких мыслей. Патриарх вот все его наставляет: «Молись!» Бог-то далеко, а заботы близко. Говорит патриарх — священство выше царства. Да что он, Никон, без царя может! Теперь уж и в Москве приходится стрельцов посылать — бунтуют против Никона его попы да монахи. А ежели народ весь эдак забунтует?
От дыхания над Красной площадью стоит облако пара, десятки тысяч глаз глядят безотрывно на царя. Эти люди в тот миг великого торжества победы готовы были с восторгом вынести все — и растущую недостачу и дороговизну хлеба, и смерти, раны, болезни, саму чуму и боярские правежи. Пришла вот победа. Непременно придет, объявится. великая народная правда, великая слава, придет светлая, мирная, трудовая жизнь в общем достатке.
Закачались хоругви, звезды, фонари — шествие потекло рекой в Кремль. Против Вознесенского монастыря царь остановился, опустился на колени прямо в снег, отбил три земных поклона надвратному образу и, приняв пудовый хлеб-соль от монахинь, двинулся дальше.
Вечером, после жаркой мовни, розовый, разморенный на торжественном обеде, царь отдыхал в покоях царицы. В сводчатой палате жарко от изразцовых фигурных печей, по стенам толкутся боярыни, мамки, няньки, сенные девки, дурни и дурки — верховая челядь, ласковая, льстивая, улыбчивая, низкопоклонная, хитрая и угодливая. На столе горят восковые свечи, царица Марья в кресле сидит, ровно божья мать, на крепких своих коленках держит царевича Алексея. Царевич таращит глазенки то на мать, то на отца, то на свечи, грызет кулачок, смеется, уже зубки растут, тянется к блестящей рукояти отцовской сабли.
— Ишь ты, мал-мал, а саблю давай! Ха-ха-ха! — смеялся царь. И царица- восторженно прижала дитя к груди.
— Ах-ах-ах! — заахали, закачали головами старые и молодые боярыни в высоких очельях с поднизями, в цветных повойниках. — Весь в батюшку! Воин будет! Богатырь!
— Ясней ясного, верней верного! — изрекла важно тучная боярыня Репнина. — Победоносец! Удалой молодец!
Царь посмеивался. Снял с пальца кольцо с крупным венизом, посверкал против свеч красным его огоньком, дал царевичу в ручки, тот схватил игрушку, засунул в ротик.
«Моя замена! — подумал царь. — Наследник!»
И вдруг потемнел — отогнанные было прочь заботы снова налетели черным роем.
— Расти, Алеша! Я уж пойду! — сказал царь, подымаясь, одергивая рубаху, натягивая кафтан. — Прости, царица, недосуг! Дела!
У царицы вытянулось огорченное лицо, а за нею у всех баб. Царица заплакала, а за нею заплакали и все боярыни, мамки, няньки. Только царь вернулся — и уж недосуг! В дороге из Вязьмы ехали хоть вместе, да как ехали-то — ночевали в курных малых избах, все на людях, ни подойди, ни приласкайся. Недосуг! Дела! Уж нет ли разлучницы какой? Лиходейки? Колдуньи?
Шушукались, шептались, трясли головами жёнки на царицыном Верху, а царь сенями, переходами, гульбищами, галдарейками шел к себе, ближние люди топали за ним, жильцы со скрипом размахивали перед ним двери, замирали при его проходе, подмигивая из-за его спины впереди стоящим.
Сел царь в кресло с орлом, локти упер в стол, лицо умял в ладони. Заботы. Сиди в двадцать семь лет вот один у себя, а все равно не один. Вшами грызут заботы, не отстают, как псы. Бояре вокруг грызутся. До Соляного бунта царь верил Морозову Борису Иванычу словно богу. А кто виноват в бунте? Он, Морозов! Он казну собирал на соли, он деньги на правежах выколачивал, а царю пришлось земные поклоны перед худыми мужиками бить, просить — Морозова не убивать. Это помазаннику-то божьему! Рожоному царю-то! Коли ты ближний боярин, то делай дело оглядчиво, а не диким обычаем. Борис Иваныч ныне снова в Кремле, а все равно не лежит у царя к нему душа. Не-ет!