Читаем без скачивания Новые центурионы - Джозеф Уэмбо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нравится, Люси, в самом деле. Объяснить это не просто, но… В общем, возьмем тех же малышей, их — в особенности. Мне нравится моя работа, потому что мы — мы, Люси! — защищаем их. Хотя бы сегодняшний мальчонка!
Отца его арестуют, и, как знать, может, окружной прокурор сумеет доказать, что он и вправду вытворял с ним те ужасы, а может, сделать этого так и не удастся. Свидетель из мальчишки никудышный, пусть я очень и желал бы в том ошибиться. Быть может, мать его выложит все начистоту, только и это сомнительно. Но до того, как адвокаты, спецы по мозгам и криминологи скажут свое слово, с ним уж ничего страшного не произойдет. По крайней мере мы его оттуда забрали. Я уверен, суд по делам несовершеннолетних им его не вернет. Возможно, мы спасли ему жизнь. Мне нравится думать, что мы защищаем детей. По правде говоря, будь дверь заперта, я бы вышиб ее. Я уже было решился. Да, мы — единственные, кто может защитить детей от их родителей.
— А не желал бы ты схватить такого вот мерзавца за грудки и заставить его признаться? — спросила Люси, впечатав сигаретный окурок в дно пепельницы.
— Раньше я думал, что смог бы вытянуть клещами истину из чужой глотки, — улыбнулся Гус, — но, поработав в полиции, насмотревшись на самых что ни на есть подонков, немало их арестовав, я вдруг понял, что мне даже коснуться их, стоять с ними рядом противно. Нет, в средневековой темнице мне никогда бы не выбиться в главные палачи.
— А я прошла через все темницы надлежащего мещанского воспитания, — сказала Люси, отпив из чашки. Гус не отрывал глаз от белой ключицы, где покоились ее каштановые волосы, ласкавшие кожу при малейшем движении головы. У него дико заколотилось сердце, сделались липкими руки, и он сам себе стал противен. Наконец он отвел взор от нежной полоски тела и услышал:
— Отец преподает в средней школе, я будто бы тебе уже говорила?
Мать искренне верит в то, что любой родитель обязан потакать ребенку и не посягать на его самостоятельность, даже если тот еще исправно писает в штаны. Она в это верит, несмотря на то что вечно за это расплачивается.
Они просто хорошие люди, ты понимаешь? Ну а как хорошим людям постичь то обстоятельство, что на свете существуют и люди плохие, тем паче подонки?
Поначалу я ведь собиралась податься в агенты социальных служб. До того, как узнала, сколько зарабатывает женщина в лос-анджелесской полиции. Но теперь, когда я учуяла этот запах, запах зла, порока, греха, как теперь мне стать агентом благотворительности? Нутро-то у людей оказалось не слишком здоровым, а? Прогнившим оказалось нутро, разве не так?
— Но, может, они не так уж и плохи.
— Но, черт возьми, они ведь и не хороши! Профессора хором трубили мне в ухо, что они замечательны! Да только люди горазды лишь врать. Господи, до чего же они лживы. Их лживость не укладывается у меня в голове.
— Труднее всего мне было понять именно это, а после нужно было научиться с этим жить, — сказал Гус. — Первый год или около того я верил людям. Кто бы что ни говорил. И тут сам Кильвинский не мог меня переубедить. Всю свою жизнь я верил, что люди говорят мне правду, и, покуда не оправился от этой ошибки, я не был полицейским, я был нулем.
Теперь мне известно, что люди с легкостью соврут тогда даже, когда им полезнее сказать правду. Солгут и тогда, когда лишь правда могла бы спасти им жизнь.
— Ну и гадкий же у нас с тобой способ зарабатывать себе на хлеб.
— Только не для мужчины. Для женщины, может, и так. Но со временем ты себе кого-нибудь заприметишь и выйдешь замуж. Тебе не придется заниматься этим всю жизнь.
Гус старательно избегал ее глаз.
— Прежде я уверюсь, что выхожу замуж не за полицейского. Иначе мне не избавиться от этого никогда.
— Так или иначе, а полицейские и впрямь ужасные мужья, — улыбнулся Гус.
— Коэффициент разводов так высок, что давно уже продырявил небо.
— Ты тоже полицейский, но ужасным мужем тебя не назовешь.
— С чего ты взяла? — спросил он и угодил в ловушку: карие глаза поймали его.
— Я знаю тебя. Лучше, чем кого бы то ни было.
— Ну… — сказал Гус. — Не знаю… в общем… — И тут же сдался и уступил немигающему взгляду, как уступает смертельным объятиям благодушного лиса счастливый кролик. Куда бы отныне ни свернул разговор, он с готовностью последует за ним, решил Гус. Сердце радостно стучало могучим молотом.
— Ты отличный полицейский, — сказала она. — Знаешь, что почем, и вместе с тем мягок и жалостлив, особенно к детям. Это такая редкость… Как только тебе удается относиться к людям по-прежнему? Будто они сплошь хороши, хотя тебе прекрасно известно, что с ними все как раз наоборот?
— Люди просто слабы. А мне кажется, у меня на роду написано заботиться о слабых людях. Мне кажется, я понимаю их, потому что слаб сам.
— Ты самый сильный из всех мужчин, кого я когда-либо встречала. Самый сильный и самый мягкий.
— Люси, можно угостить тебя после работы рюмочкой? Бары закроются только в час, у нас будет время. Заглянем вместе в «Кабачок Марти»?
— Не стоит.
— О, я вовсе не имел в виду ничего такого, — сказал Гус, ругая себя за эту глупую болтовню: он имел в виду как раз «все такое», и, конечно, она знала, что он «все такое» имеет в виду.
— Сегодня наша последняя ночь, Гус, — сказала Люси.
— То есть как?
— Вечером лейтенант спросил меня, не желаю ли я с завтрашнего дня подменить кого-то в Портовом подразделении. Коли справлюсь, сказал он мне, меня припишут туда насовсем. Я ответила, что хотела бы все обдумать. Я решила, Гус.
— Но ведь это так от тебя далеко! Ты живешь в Глендэйле…
— Я снимаю квартиру одна, так что проблем с переездом не будет.
— Но тебе же нравится полицейская работа! В порту ты умрешь со скуки.
Тебе будет не хватать здешней суеты.
— Скажи мне, Гус, жутко было расти без отца? — внезапно спросила она.
— Да, но…
— Смог бы ты когда-нибудь устроить то же самое для своих детей?
— Что?
— Смог бы ты когда-нибудь заставить их расти без отца или променять нынешнего на «отца по выходным», навещающего их дважды в месяц?
Он хотел сказать «да» этим глазам, очень хотел; и знал, что они хотят это «да» услышать, но слово увязло у него на губах, и он запнулся.
Впоследствии он часто размышлял о том, что, не запнись он, слово «да» могло быть произнесено, и размышлял о том, куда бы завело его это простенькое «да». Но «да» он так и не сказал, несколько секунд он не говорил ничего, и тогда губы ее раскрылись в улыбке, и она заговорила вместо него:
— Конечно, не мог бы. Вот за такого мужчину я и хочу выйти замуж и хочу иметь от него детей. Мне бы тебя повстречать… нет, не три года, а «три ребенка» назад… Ну, как насчет того, чтобы подбросить меня в участок?
Попытаюсь отпроситься у лейтенанта домой. Раскалывается голова.
Должно быть, ему следовало что-то сказать, но, чем больше он раздумывал, тем бессмысленней казались ему какие-либо слова. Разум его был в полнейшем смятении, когда он притормозил у участка. Пока Люси брала из машины свои вещи, он решил, что теперь же, не откладывая, вот прямо сейчас он встретит ее у ее же автомобиля и скажет ей… Скажет ей что-нибудь. И тогда они в конце концов к чему-нибудь придут… А если не сделать это сейчас же, он не сделает это никогда. Самая жизнь его, нет, его душа — все будто зависло над пропастью…
— А-а, Плибсли, — произнес лейтенант Дилфорд, появляясь в дверях и маня Гуса рукой.
— Да, сэр? — сказал тот, входя в кабинет дежурного офицера.
Присядь на минутку, Гус. У меня для тебя дурные новости. Звонила твоя жена.
— Что произошло? — спросил Гус, вскакивая на ноги. — Дети? Что-то стряслось?
— Нет, нет. Жена и дети в порядке. Да ты присядь.
— Моя мать? — спросил он, сразу устыдившись, что испытал облегчение, узнав, что то его мать, а не дети.
— Твой друг Энди Кильвинский, Гус. Давным-давно, когда я работал еще в Университетском, я был с ним неплохо знаком. Твоя жена сказала, что вечером ей позвонил какой-то адвокат из Орегона. Кильвинский завещал тебе несколько тысяч долларов. Он мертв, Гус. Застрелился.
Какое-то время он слышал монотонно бубнящий голос лейтенанта, потом поднялся и пошел к дверям, а лейтенант все кивал и что-то говорил ему, словно бы одобряя. Только Гус ничего не понимал. Ноги едва держали его, когда он спускался по лестнице и брел к своей машине. Он выехал со стоянки и выбрался на шоссе, ведущее к дому, и только теперь наконец зарыдал и подумал о Кильвинском. Он рыдал, оплакивая его. Голова его склонилась в муке, и он вне всякой связи подумал о сегодняшнем мальчишке и обо всех детях, лишенных отцов. Он перестал различать впереди дорогу и начал думать о себе, своем горе, стыде, позоре и гневе. Слезы хлынули из глаз потоком.
Он подрулил к обочине, а слезы жгли его, и тело содрогалось конвульсиями, исходя рыданиями по всей этой безмолвной и ничтожной жизни. Он уже не знал, кого оплакивает, он больше не заботился об этом. Он рыдал, он был одинок…