Читаем без скачивания Аллегории чтения. Фигуральный язык Руссо, Ницше, Рильке и Пруста - Поль де Ман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Структура желания как обличения, а не как обладания объясняет, почему стыд и в самом деле функционирует в этом тексте как самое действенное оправдание, гораздо более действенное, чем алчность, похоть или любовь. Обещание предваряет, но оправдание запаздывает и всегда происходит после преступления; поскольку преступление — обнажение, оправдание состоит в подведении итогов обнажения под маской сокрытия. Оправдание — уловка, позволяющая обнажаться, для того чтобы спрятаться, что не так уж чуждо описанному в поздних работах Хайдеггера бытию, которое открывает себя, скрывая себя. Или, иными словами, стыд, используемый как оправдание, позволяет вытеснению функционировать как откровению и таким образом делает удовольствие и вину взаимозаменяемыми. Вина прощается, потому что она позволяет испытать удовольствие обнаружить ее вытеснение. Отсюда следует, что вытеснение — это на самом деле оправдание, один речевой акт из многих других.
Но текст открывает и дальнейшие возможности. Анализ стыда как оправдания делает очевидным прочную связь между осуществлением оправдания и актом понимания. Текст привел к проблематике сокрытия и раскрытия, а это явно проблематика познания. Оправдание появляется в сумеречной зоне эпистемологии, между знанием и незнанием; вот еще почему его центром должно стать преступление лжи и вот почему Руссо может оправдаться во всем, если он оправдается во лжи. Когда этого не происходит, тогда его притязание на жизнь во имя истины (vitam imprendere vero) оспаривается извне, завершение оправдания («qu'il me soit permis de n'en reparler jamais») становится обманом — и пора писать «Четвертую Прогулку».
Отрывок также прослеживает пределы того, как в таком случае следует понимать это понимание понимания. Ибо различение между желанием как обладанием и желанием как обличением, хотя и разрабатывается, вне всякого сомнения, в тексте, не становится структурой его основного действия. Нельзя сказать, например, что последнее деконструирует первое. Оба они сводятся к единому обозначению, а стыд переживается как желание причаститься глубочайшего стыда само-обнажения, точно так же как оправдание одного связано с оправданием другого отношением взаимной поддержки. Отсюда следует, что модус познания как сокрытия/раскрытия в основном близок модусу познания как обладания и что по крайней мере до сих пор акты знания и обладания имеют одну и ту же структуру. Истина — это свойство[326], которым обладают сущие, а лгать значит красть, как Прометей, истину у ее владельца. В неискренности образца оправдания ложь становится законной, но это происходит внутри системы истины и лжи, которая может быть двусмысленной в своей оценке, но не по своей структуре. Этот образец также подразумевает, что терминология вытеснения и обнажения, встречавшаяся в отрывке о стыде, вполне сопоставима с системой символических подстановок (основанной на закодированных обозначениях, произвольно приписанных свободному означающему, ленте), что господствует в отрывке о желании обладать («Je Taccusai d'avoir fait ce queje voulois faire...» [86][327]). Фигуральная риторика отрывка, основная метафора которого,— включающая в себя и обладание, и обнажение,— разоблачение, соединяется с обобщенным образцом тропологической подстановки, для того чтобы достичь убедительного значения. То, что кажется сперва похожим на иррациональное поведение, граничащее с безумием, становится к концу отрывка достаточно понятным для того, чтобы включиться, в рамках всеобщей экономии человеческой эмоциональности, в теорию желания, вытеснения и посвященного самоанализу рассуждения, в которой сливаются воедино оправдание и знание. Желание, ныне понимаемое достаточно широко для того, чтобы включить в себя сокрытие/раскрытие движения бессознательного, наряду с обладанием, функционирует как при- чшшвсей сцены («...как ни странно, но это правда. Я обвинил эту несчастную девушку потому, что был расположен к ней» [86; 81]), и раз это желание проявилось во всей своей сложности, действие понимается и, соответственно, оправдывается — ибо именно оттого оно и неуместно, что непростительно. Знание, нравственность, обладание, обнажение, эмоциональность (стыд как синтез удовольствия и боли) и перформативное оправдание — все это, в конце концов, части системы, которая эпистемологически, равно как и этически, обоснована и потому доступна в качестве значения, в модусе понимания. Точно так же, как в эпизоде, рассказанном в «Исповеди» чуть выше, частная несправедливость, жертвой которой стал Руссо, становится, при посредстве метафорической синекдохи, парадигмой всеобщего опыта несправедливости[328], этот эпизод заканчивается обобщенной экономией наград и наказаний. Травма Марион возмещена последующими страданиями, навлеченными на Руссо безымянными мстителями за нее[329]. Восстановление справедливости естественно следует за раскрытием смысла. Почему же тогда оправдание не удается и почему Руссо должен вернуться к загадке, столь удачно разрешенной?
Конечно, мы пропустили при чтении другое предложение, в котором открыто использован глагол «excuser», и опять-таки в какой-то необычной конструкции; странность «que je craignisse de m'excuser» воспроизводится в еще более странном изречении: «Je m'excuserai sur le premier objet qui s'offrit»[330] («Я... ухватился за первое, что пришло мне на ум» [86; 81]), как если бы сказать «je me vengeai» или «je m'acharnai sur le premier objet qui s'offrit»[331]. Правда, предложение включено в контекст, который как будто бы согласован цепью при- чинно-следственных взаимосвязей: «...как ни странно, но это правда. Я обвинил эту несчастную девушку потому, что был расположен к ней. Я все думал о ней, и ухватился за первое, что пришло на ум. Я приписал ей то, что сам собирался сделать; сказал, что она дала мне ленту, потому что у меня самого было намерение подарить ленту ей...» (86; 81). Поскольку Руссо желает Марион, она у него на уме, и ее имя произносится почти бессознательно, как бы по ошибке, как бы придя из рассуждения о другом. Но использование словаря случайности («1е premier objet qui s'offrit») в доказательстве причинности приковывает наше внимание и разрушает истолкование, поскольку предложение сформулировано так, чтобы позволить провести полное отделение Руссо с его желаниями и интересами от этого самого имени. Марион просто оказалась первым, что пришло на ум; любое другое имя, любое другое слово, любой другой звук или шум могли бы сделать то же самое с тем же успехом, и введение Марион в рассуждение — дело случая. Она — свободное означающее, метонимически соотнесенное с ролью, которую оно должно сыграть в последовательной системе обменов и подстановок. Она, однако, находится в совершенно иной ситуации, чем другое свободное означающее — лента, которая тоже случайно оказалась под рукой, но которая сама по себе никоим образом не была объектом желания. В то же время в развитии, которое следует затем и которое вводит всю цепь, ведущую от желания к стыду, от стыда к (не)обладанию, от (не)обладания к сокрытию, от сокрытия к обнаружению, от обнаружения к оправданию и от оправдания к избирательному правосудию, Марион может быть организующим принципом, потому что она рассматривается как скрытый центр стремления обнаруживать. Она застывает в положении мишени, и это освобождает игру ее символических заместителей. В отличие от ленты, Марион сама не лишена позитивного обозначения, поскольку никакое обнаружение и никакое оправдание не были бы возможны, если бы ее присутствие в цепи не было мотивировано тем, что она —цель всей деятельности. Но если ее номинальное присутствие — просто совпадение, тогда мы входим в полностью иную систему, в которой такие термины, как желание, стыд, вина, обнажение и вытеснение, уже более не присутствуют.
Следуя духу текста, нужно справиться с искушением придавать какое бы то ни было значение всему, что звучит как «Марион». Ибо только в том случае, если инициировавшее всю цепь действие (произнесение звука «Марион») поистине лишено всякого постижимого мотива, исключительно действенной становится полная произвольность действия и осуществляется самое лучшее перформативное оправдание. Отчуждение между субъектом и произнесением тогда становится таким радикальным, что оно уже недоступно никакому модусу понимания. Когда все валится из рук, всегда можно признать себя безумным. Слово «Марион» бессмысленно и бессильно произвести само по себе цепь причинных подстановок и фигур, которая становится структурой окружающего текста, а это как текст желания, так и желание текста. Это имя находится вообще за пределами системы истины, добродетели и понимания (или обмана, порока и заблуждения), которая придает значение отрывку и «Исповеди» в целом. Поэтому предложение «Je m'excusai sur le premier objet qui s'offrit» — это анаколуф[332], здесь чуждый элемент, искажает значение, разрушает удобочитаемость апологетического рассуждения и вновь начинает то, что, казалось бы, завершило оправдание. Каковы следствия этого предложения и как оно искажает саму идею понимания, которая, оказывается, так тесно связана с перформативной функцией и зависима от нее?