Читаем без скачивания Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О господи, спаси меня!) Я должна быть в боевой готовности… (О господи, я падаю… О господи, спаси меня!)
Элис глядела в зеркало невидящими, слепыми глазами. Она побежала к себе в комнату, чтобы помолиться, чтобы спастись от себя самой. Но вспомнила об этом только сейчас, уже направляясь к двери.
Вынула из ящика маленькое деревянное распятие, поцеловала его, опустилась на колени перед своей кроватью, на коврик. Держа распятие обеими руками, она бормотала: «Спаси, спаси!», больше ничего не приходило ей в голову. Зато в ее сознании проносились дикие картины. Она застонала, пытаясь прогнать их: «Спаси, спаси!» Прижала распятие к груди. Потом сунула его опять в ящик, заперла ящик, постояла еще секунду перед своим комодом, нежно поглаживая дерево.
Затем Элис вернулась к гостям.
Внизу шел оживленный спор о любви. Разговор совершенно неожиданно свернул на эту тему. Казалось, тезис о том, что все зло заложено в самом человеке и в человечестве, восторжествовал; гости согласились, что именно поэтому людей охватывает эпидемия самоуничтожения, но тут кто-то возразил: ведь существует еще и любовь.
Кто именно возразил?
Лорд Креншоу.
До сих пор он вовсе не участвовал в споре. А теперь вдруг произнес сакраментальную фразу: «Но ведь существует еще и любовь».
Гордон бросил эту фразу вскользь, между двумя затяжками.
Однако она произвела необычайный эффект.
Почитатели Сократа у задних кулис вдруг начали хором превозносить прекрасного психолога и философа лорда Креншоу. Они ударились в поэзию, и гости с усмешкой выслушивали допотопно-пышные сравнения («Свет, что пробивался из-за темных туч»). Пришлось, однако, с этим мириться.
Потом в разговор вступила мисс Вирджиния. А после нее Джеймс Маккензи; он был весьма сдержан и попытался истолковать «любовь» в ином смысле, но в каком, так и осталось непонятным. Кэтлин вяло соглашалась с ним, в тот вечер она чувствовала себя неприкаянной. Толстощекий художник, скрестив руки на груди, заупрямился: его не устраивало ни изначальное зло, ни любовь; как странно, что именно лорд Креншоу капитулировал.
Эдвард не помнил, чтобы до этого с уст отца хоть раз сорвалось слово «любовь». Да и произнес это слово Эллисон как-то странно, будто вор… Вор стащил часы, но не сумел спрятать и потому незаметно подбросил, отвернулся, взял газету и стал читать вслух о последней встрече послов или же из озорства о… кражах; верх притворства!
…Как это ты вспомнил о любви? Не тебе о ней говорить. Я здесь и слежу за тобой. Я могу многое рассказать о тебе и твоей любви. Жаль, что я не осмелюсь выложить все, что знаю. Тебе уже мало ада — ты влезаешь в земные дела. Ну что ж, я терпелива.
Эдвард оглянулся назад. Он искал глазами мать, до этого она исчезла, видимо, распоряжалась по хозяйству. Теперь Элис опять сидела на своем месте. Захочет ли она принять участие в разговоре?
Она улыбнулась сыну. Эдвард подумал о безмолвной борьбе, которую эта женщина вела долгие годы, целые десятилетия, вела против того, кто восседал здесь, в ореоле славы, против этого властелина. Сколько страданий ей пришлось перенести в одиночестве, ведь у нее не было товарищей, не было помощников и она не смела открыть рот, ей мешал стыд, сознание прежних унижений. Теперь она улыбнулась сыну нежно, смущенно. Нет, мама, ты не права; конечно, слабость — плохая защита, но насилию и лжи мы можем противопоставить правду и справедливость.
— Однако в твоей истории о Жофи и Крошке Ле я что-то не узрел любви, — начал Эдвард. (Хочу вывести его из себя!) — Разумеется, речь шла в ней о любви. Почти все время говорилось о любви. Но как говорилось? Куртуазные дворы! Трубадуры занимались любовью, так сказать, профессионально. Только в их любви многого недоставало.
— Чего недоставало? — спросил лорд Креншоу.
— Как раз любви. Ведь существует еще и любовь, сказал ты. Но в истории седого рыцаря и его твердокаменной супруги, а позже в словах седого рыцаря, а также в истории Жофи и Крошки Ле любовь на самом деле не играла роли. В действительности, там всегда побеждал… этикет!
В ту секунду, когда Эдвард задавал отцу вопрос, чтобы вывести его из себя, заставить раскрыться, этот вопрос повернулся против него самого; сердце Эдварда сжалось. А что у меня внутри? Разве я умею любить? Эдвард понял: он тоже не знал, что такое любовь. Почувствовал это в первый раз в жизни. Откинулся назад. Слова отца он слышал теперь как сквозь вату; его ужаснуло сделанное открытие.
…Ты обокрал меня, лишил многого. Ты виновник моей болезни. Что ты наделал, чудовище, изверг?
Лорд Креншоу сказал еще несколько слов, встал и подошел к маленькому столику перед книжными полками. Взял раскрытую книгу и вернулся на свое место. Кивнул сыну, и тут Эдвард услышал конец фразы:
— Итак, я обязан сделать кое-какие дополнения к истории Жофи, это необходимо и для тебя, и для всех остальных моих слушателей. — Лорд Креншоу полистал книгу. — Я сказал: но ведь существует еще и любовь. Теперь надо понять ее соотнесенность с жизненно важными делами.
Ты мне киваешь, подумал Эдвард. Мы с тобой два сапога пара. Но в том, что я такой, в том, что… не изведал любви, не понимаю этого чувства, в этом виноват и ты, чудовище. Я узнаю тебя все лучше и лучше. Зачем говорить? Зачем давать тебе возможность защищаться? Где мама? Она улыбается. Может улыбаться. А я не могу…
Лорд Креншоу, медленно, спокойно:
— Несколько недель назад я случайно наткнулся на книгу, которую искал много лет, иногда так бывает. Вдруг я нашел эту книгу, и как раз вовремя. Вот она.
Маккензи:
— Гордон, ты сказал, что у тебя сейчас в руках книга, которую ты давно потерял, а потом внезапно обнаружил?
— Совершенно случайно. А приобрел я ее лет восемнадцать назад. Нет, здесь стоит дата — двадцать лет назад.
Элис прикрыла глаза рукой. Вот, стало быть, до чего дошло. Ты принял вызов. Я тебя к этому принудила.
Маккензи повернулся к Эдварду — тот смотрел на него, но не слышал ни слова. Он думал: меня буквально ограбили, тело мое искалечено, душа моя искалечена, что ты наделал, чудовище.
— Мое замечание связано с разговором, который мы недавно вели с Эдвардом. Я сказал ему: мы не умеем обращаться с вещами, мы притесняем их. Можно, конечно, стремиться к правде, но именно потому, что мы хотим вырвать правду насильно, она не дается нам в руки.
Гордон:
— А как же добиться правды?
Маккензи:
— Отказавшись от собственной воли. Сам видишь.
Гордон:
— Став холодным? Безразличным?
Маккензи:
— Нет, став мягким. Спокойным. Податливым, как воск. Правда приходит сама, ее нельзя залучить силой.
Гордон:
— Не помню, но, по-моему, когда книга внезапно нашлась, я вовсе не был в том состоянии, о котором ты ведешь речь.
Маккензи:
— Ты сам ничего не сознавал, Гордон. Ведь ты сказал, что случайно наткнулся на книгу. Что это значит? Это значит, что ты ее не искал. Вот тебе и нужное состояние, в этом состоянии зов вещей, в частности, книги мог дойти до тебя. И ты нашел то, что искал.
В ответ Гордон рассмеялся, весело рассмеялся, как встарь.
— В этом я ничего не смыслю. Ровным счетом ничего. Говоришь, мне нужна была книга? Зачем? Вовсе нет, о книге я не помышлял, не ощущал в ней потребности. Твоя теория мне знакома, Джеймс. И если я осознаю ее действенность, то обещаю обратиться в твою веру. А теперь вернемся к книге, это — книга сонетов скульптора Микеланджело. Сонеты посвящены любви, — вернее, и любви тоже. Микеланджело был великий, может быть, величайший скульптор Европы в послеэллинское время и уж безусловно самый масштабный. Что значила для него любовь? Хочу прочесть несколько стихов Микеланджело. Вот двустишие:
В такой злосчастной доле мне ваш ликНесет, как солнце, то рассвет, то сумрак[19].
Он не говорит только «рассвет». Он говорит — «то рассвет, то сумрак».
Хоть счастлив я твоим благоволеньем.Страшусь его, как гнева твоего,Затем, что крайностью егоЛюбовь опять смертельным бьет раненьем.
А вот еще:
Владычица моя столь дерзка и ловка,Что, убивая, благо обещаетГлазами мне, и тут же сталь вонзаетЖестокую ее рука.И жизнь и смерть — одна река —Противоборствуют; в одно мгновеньеВ душе ее я чувствую волненье.Но чем длиннее тянется мученье,Тем мне ясней, что зло мне более вредит,Чем благо радость мне дарит[20].
Гордон сделал паузу, молчание прервала Кэтлин:
— Не такие уж это прекрасные стихи, папа. О любви в них говорится мало.
Гордон:
— По-твоему, стало быть, книга без ущерба могла пропадать и дальше?