Читаем без скачивания Заря вечерняя - Иван Евсеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До самой своей, в общем-то ранней смерти где-то в начале семидесятых годов Макар Иванович был для нас незаменимым помощником, особенно по части сена и дров. Он часто забегал к нам рано поутру опохмелиться, выпить рюмку-другую, подымить самосадом на стульчике возле подполья. Подолгу беседовал Макар Иванович с бабкой Марьей о всяких житейских делах, а со мной о войне, рассказывал, как на Северном Кавказе, будучи старшиной, обрезал полы шинели молоденьким двадцать четвертого года рождения солдатам, которые не в силах были идти по размытой дождями дорого.
Я любил, когда к нам на пахоту приезжал Макар Иванович. Пройдя первые, самые трудные борозды, он подзывал меня к себе и отдавал в руки вожжи:
— Ну-ка, Иваня, попробуй!
Я брался за ручки плуга, которые достигали мне едва ли не до подбородка, и, прикрикнув на лошадей, с трепетом вступал босыми ногами в только что проторенную Макаром Ивановичем борозду. Плуг плясал в моих руках, то задираясь высоко вверх, то наоборот, зарываясь в землю так, что лошади начинали останавливаться. Борозда у меня получалась то очень широкой, такой, что пласт земли даже до конца не переворачивался лемехом, то очень узенькой, почти сходившейся на нет, словно краюха хлеба под остро отточенным ножом. Но Макар Иванович был терпелив в ученье. Кривоного, по-кавалерийски он шел рядом с лошадьми и, время от времени поправляя плуг, подбадривал меня:
— Ничего, ничего, пойдет помалу!
И вскоре действительно пошло. С каждым годом я вел борозду все уверенней и уверенней, уже сам закидывал на разворотах плуг, сам справлялся с лошадьми, если они заступали постромки, сам распахивал разору. А Макар Иванович в это время отдыхал в вишняке, покуривал свой любимый самосад.
Завтра, наверное, тоже к нам приедет Макар Иванович, и я опять пройду за плугом несколько гонов. Но пока мы, стараясь не опоздать на демонстрацию, быстрым, веселым шагом идем по селу мимо хат, мимо колодцев, мимо плетней и жердяных изгородей, за которыми то там, то здесь слышится фырканье лошадей, окрики пахарей, по-нашему — орачей.
За селом на гребле, по краям которой растут громадные в два обхвата вербы, нам становится еще вольней. Мы играем наперегонки, спускаемся к пойме, чтоб сорвать самые ранние водяные цветы — лютики. Они пахнут речкою, весною, их желто-горячие нежные лепестки быстро высыхают на солнце, но не увядают, а лишь, словно от обиды, чуть-чуть сворачиваются. Если вздумаешь к ним прикоснуться, то непременно вымажешь и пальцы, и нос, и щеки.
У кого-нибудь из ребят в кармане обязательно окажется перочинный ножик, и мы по очереди вырезаем им себе из молодых вербовых веток свистки. Они заливисто, по-соловьиному свистят от одного прикосновения губ. Мы соревнуемся, у кого свисток голосистей, звончей, свистим без устали, наперебой и явно мешаем девчонкам обсуждать свои серьезные дела.
А дорога бежит себе и бежит: неторопливо переваливается через мостик на гребле, потом сворачивает налево и мимо трех верб, где обычно в дуплах живут удоды, падает вниз под гору к Малощимельскому кладбищу. Место это самое опасное, тревожное, особенно когда идешь рано утром или поздно вечером. Темнота и прохлада пугающе окутывает сосновое кладбище, на котором похоронены наш прадед Логвин и незаконнорожденная прабабка Ксения. В ельнике, что начинается сразу от подножья горы, еще прохладней и таинственней, кажется, что там живут какие-нибудь сказочные чудовища: Баба Яга или Змей Горыныч. Собственно, ельник только называется ельником, а на самом деле это молодая ольховая роща — любимое соловьиное место. Ельник, который рос здесь до войны, срубили немцы, боясь партизан. Понизу ельник зарос непролазною крушиною, ежевикою и папоротником. В этих зарослях под косогором есть родничок, возле которого мы обязательно останавливаемся отдохнуть, попить из ковшика студеной весенней воды. Девчонки ополаскивают себе родниковой водой лица, и они становятся от этого еще румяней и еще белей. А может, нам так только кажется. О Малощимельском родничке рассказывают много всяких легенд и преданий. Например, о том, что именно возле него в ночь на Ивана Купала зацветает единственный цветок папоротника. Волей-неволей мы оглядываемся вокруг на еще только начинающие пробиваться из земли стебельки папоротника и загадываем, на каком из них может появиться цветок…
А до города между тем уже рукою подать. Уже слышно, как деповский оркестр играет нашу любимую первомайскую песню:
Май течет рекой наряднойПо широкой мостовой…
Мы расстаемся с родничком и, выстроившись друг за дружкой на тропинке, которая теперь бежит по самому краю обрыва, идем дальше.
Город начинается сразу за небольшим деревянным мосточком через безымянный ручеек. Мы прихорашиваемся, вытряхиваем из ботинок и туфель песок, прячем в карман свистки. Все-таки город, и по-деревенски озорничать в нем, свистеть в разные свистульки, наверное, не положено. Правда, здесь, на окраине, город мало чем отличается от нашего села: такие же рубленные из бревен, крытые по большей части соломою хаты, такие же дворы и палисадники, такие же за дворами и сараями огороды. Это туда, поближе к центру, к железнодорожной станции дома пойдут совсем иные: громадные, похожие на нашу школу, все сплошь ошелеванные, с резными многочисленными окнами и крылечками, с железными, тоже резными трубами. Кто жил в этих домах раньше, мы не знаем, но сейчас в них живут железнодорожники, машинисты паровозов, люди особенно уважаемые у нас в городе… Многие дома возле железнодорожной линии во время бомбежек пострадали, обгорели, но сейчас они почти полностью восстановлены, пахнут свежим тесом и краскою. Над каждым полощется на ветру знамя.
Чтобы попасть в город, на площадь, нам надо перейти через железнодорожные линии по мосту, который тоже только недавно отстроен заново. Дело это нелегкое. И не потому, что мы боимся подниматься так высоко или что нас может вдруг окутать дымом и паром из проходящего внизу паровоза. На мосту всегда полно нищих. Пред ними-то мы и робеем, их-то мы и боимся… Сегодня нищих на мосту будет, конечно, особенно много — все-таки праздник.
Мы подходим к мосту притихшие, заранее готовим медяки, чтобы опустить их в алюминиевые кружки, в протянутые руки, в брошенные прямо на землю фуражки.
На первой ступеньке стоит совсем еще не старый слепой мужчина с гармошкою в руках. Все лицо у него покрыто шрамами: и подбородок, и виски, и даже губы. Одет он в старенький заношенный пиджак, из-под которого виднеется тельняшка. Как и все слепые, подняв высоко к солнцу голову, мужчина играет на гармошке и поет одну из тех песен, которые есть в наших самодельных песенниках. Правда, она чуть-чуть иная, не про танкистов, а про моряков:
Над лесом пушки грохотали,Матросы шли в последний бой,А молодого краснофлотцаНесут с разбитой головой…
Совсем по-иному, не так, как мы, он и поет ее. У нас песня получается боевой, задорной, нам по душе бесстрашие молодого командира, — а у слепого песня печальная, грустная.
Молча и чуть торопливо мы бросаем ему в кружку свои медяки. Слепой обрывает песню на полуслове, говорит нам «спасибо» и тут же подхватывает ее снова. Песня слышна далеким-далеко, наверное, даже на другой стороне моста, где уже во всю мощь играет праздничный первомайский оркестр.
Мы начинаем подниматься по ступенькам вверх, рвемся скорее на площадь, к флагам и транспарантам, но наши ноги то и дело замедляются возле протянутых рук и кружек, возле молитвенного шепота, возле оборванных поводырей, таких же, как и мы, мальчишек и девчонок — детей войны.
Особенно трудно нам пройти мимо безногого солдата, который сидит на земле по другую сторону моста уже при выходе на площадь. Ног у него почти нет до колен, и мы часто видим, как он, опираясь на костыли, тяжело идет через площадь на деревянных самодельных протезах. Но сейчас протезы лежат под забором, прикрытые газеткой, а солдат греет на ярком первомайском солнышке обрубки худых, словно омертвелых ног. Видимо, не только нам, детям, но и взрослым трудно смотреть на эти его ноги, потому что все торопливо проходят мимо солдата, кто бросая, а кто и нет, копейки в лежащую перед ним пилотку.
Мы бросаем и, радуясь, что мост наконец-то преодолен, бежим в самую гущу праздничной многоликой толпы.
Демонстрация уже начинается. Из-за поворота на площадь выходит первая деповская колонна. Впереди знаменосцы несут красное бархатное знамя с вышитыми на нем профилями вождей: Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Потом идут начальник депо и однорукий парторг в железнодорожной форме со следами совсем еще недавно споротых погон, а вслед за ними важно и торжественно шествует деповский оркестр, оглашая всю округу праздничной весенней музыкой. Многие трубы у оркестрантов изогнуты, запаяны, должно быть, они тоже не раз побывали и под обстрелом, и под бомбежкой. Но зато как они начищены кирпичным порошком и мелом, как они ослепительно горят на солнце! В последней шеренге оркестра с барабаном за плечами идет принаряженный дурачок Мотя. В обычные дни он разносит афиши в железнодорожном клубе, а вот в такие, праздничные, обязательно просится понести барабан. Оркестранты ему не отказывают. Барабанщику так даже удобнее, налегке он идет сзади Моти и, отбивая такт, время от время ударяет колотушкой в старенький, видавший виды барабан. Мотя при каждом ударе вздрагивает, втягивает голову в плечи, но потом распрямляется и широко растягивает в улыбке свои по-еврейски пухлые губы.