Читаем без скачивания Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом открываю глаза, и их наполняет море, напоминая о том, что летом и в выходные на протяжении всего года я тоже был рыбаком. Это не было спортом, и я не располагал снаряжением, которое стоило в сотню раз больше того, что мог бы я выручить за день, продавай я свой улов, – что, впрочем, я иногда и делал, если рыба хорошо клевала или же крабы устраивали какое-нибудь совещание в моих ловушках. Обычно я сматывал удочки, когда улова хватало нам на пропитание.
Множество часов провел я на маленьких пляжах Кротона. Если мне хотелось половить рыбу в проливе, где вода была глубже и проходила главная рыбья магистраль, то я одолевал пять миль до самого кончика мыса Теллера. В те дни мир был моей рыбной лавкой, и я возвращался домой с морским окунем, сельдью, лососем, крабами, устрицами и моллюсками. В пресноводных прудах я ловил зубатку, окуня и раков. А еще были сезоны для черной смородины, малины, дикой земляники и тутовника. К грибам я не притрагивался, а промыслом дичи занимался исключительно отец – у меня, как у ребенка, любившего животных, совсем не лежала к этому душа. Впоследствии, став подростком, у которого убили родителей, я не переносил даже и зрелища охоты.
Для ребенка, которого лишают родителей вот таким образом, мир становится если не постоянно надломленным, то по меньшей мере постоянно согбенным. Если, как в моем случае, настоящие убийцы так и не предстают перед правосудием, то ты обречен всю свою жизнь прожить со знанием, что они где-то на свободе; что они одолели и сокрушили тебя; что они могут явиться за тобой; что любой из тех, с кем ты имеешь дело, каким бы милым и располагающим к себе он ни был, может оказаться воплощением дьявола, а потому ты не смеешь ни верить ему, ни рассчитывать на него, ни делиться с ним своими тайнами; что твоя жизнь должна стать борьбой за выживание, чтобы ты смог дожить до ста лет, чтобы ты мог быть уверен, что убийцы умрут прежде тебя, – а именно это представляется тебе самой сокровенной потребностью и самым глубоким желанием твоих родителей; и что когда твои родители умирали, то их сопровождал ужас – они страшились, что их убийцы набросятся и на тебя, на ребенка, ради которого они бы с радостью умерли, но для которого в самый последний миг своей жизни не могли сделать решительно ничего.
В пятницу, пятого июня 1914 года, на другой день после того, как я был принужден проглотить три кофейных зерна, нас освободили от занятий на два часа раньше обычного. И учителя, и ученики, и даже – или, может быть, в особенности – директор утомились и бегом в мешках, и пикниками, и перетягиванием каната. Экзамены закончились в полдень, ознаменовавшись радостными воплями нескольких десятков учеников, сдававших геометрию в костюмах и платьях, слишком жарких для душного спортивного зала, в котором они провели три часа, пролетевших как три минуты, манипулируя компасами и транспортирами с отчаянной самоотдачей орудийного расчета. Парты, за которыми они сидели, были слишком малы для того, что им приходилось делать, так что весь зал был наполнен стонами, кряхтением и напряженным дыханием.
Затем, с головами, забитыми теоремами, они освободили зал от мебели. Теперь им предстояло ждать выпуска, который должен был состояться неделей позже. Я, будучи девяти с половиной лет от роду, взирал на свой собственный выпуск с тем же священным ужасом, какой сегодня испытываю к смерти.
Некоторые из старших учеников через несколько недель собирались пожениться, а это означало, что парень и девушка получали право войти в комнату, запереться и снять с себя все одежды. Даже в девять с половиной лет я думал, что это достаточная причина для того, чтобы прилагать все старания, обучаясь в средней школе, и, хоть я и не знал точно, что происходит после закрытия двери, одна только мысль об этом вызывала волны удовольствия с легкой примесью онемения, которые пробегали от макушки до пяток. По сотне лет – на каждую лодыжку и икру, по две сотни – на губы, на плечи… И все же я не знал ничего сверх этого, никакой механики, гидравлики, биологии – только любовь и обожание.
Домой я шел через город, глазея на горчичники в аптечной витрине и на помпы и фонари – в витрине хозяйственной лавки. На магазины одежды и продуктовые лавки я не обратил внимания, мельком глянул на вырезанных из дерева обезьян, всегда обитавших в витрине парикмахера (хотя за всю эту вечность на них не осело ни пылинки), а потом поднялся на мост, направляясь к заливу.
Отец мой возделывал поле и, когда я подбежал к нему, едва на меня взглянул, следя за прямой линией борозды. Его рубашка была мокрой, и он тяжело дышал, но выглядел так, словно получал огромное удовольствие, управляя плугом и удерживая поводья. Я помню наш короткий обмен репликами, потому что он был последним.
– Пришел? – спросил он.
– Ага.
– Вот как? – сказал он, что означало: «Со школой до осени, похоже, завязано?»
– Вот так, – эхом отозвался я.
– Что собираешься делать?
По тому, как он это сказал, я понял, что речь идет не о предстоящем лете, но о сегодняшнем вечере.
– Порыбачу.
– Я пробуду здесь до восьми, – сказал он. – Потом сядем обедать.
– Ладно.
– И не уди с башни.
Когда он произнес эти слова – последние, что мне довелось от него слышать, – я уже уходил. Поскольку мне хотелось удить именно с башни, то я ничего не ответил и, промолчав, не солгал.
Мать была в доме, наверху. Войдя, я ощутил ее присутствие, я мог бы даже услышать ее, но хотел лишь взять свои рыболовные принадлежности и бежать к реке. Поскольку я пристегнул лямку своего рюкзака к поясному ремню, чтобы он не стучал мне на бегу по спине, то все делал совершенно бесшумно. А потом вышел, счастливый, но смущенный, что уклонился от матери, потому что она все же могла меня услышать и хотела бы обнять меня, как всегда делала после моего возвращения из школы, словно бы затем, чтобы удержать мое ускользающее детство, но не стал в это углубляться, потому что как только я ступил на тропу, ведшую к реке, то начал лететь, и две половинки моей удочки устремлялись вперед из моих распростертых рук, словно рассекающие ветер антенны на крыльях истребителя.
Отец мой хотел, чтобы я обходил башню стороной, не потому, что боялся, как бы я не пошел дурной дорожкой, – девятилетнему мальчишке очень трудно согрешить, даже если он этого захочет, – но потому, что хотел удержать меня от знакомства с дурными дорожками. Не столь уж необходимо, чтобы родители подавали своим детям хороший пример, – важнее, чтобы они не подали им примера дурного. Важно не столько то, чтобы ты (если рассмотреть случай нашего городского парикмахера) видел, как усердно твой отец вырезает деревянных обезьян, сколько то, чтобы ты не видел, как он курит опиум или пинает сапогом щенка. Если бы, например, родители не пили кофе на глазах у детей, то дети стали бы пить кофе не раньше, чем извели бы все деньги на пирсинг и татуировки.
Оссининг в те дни был внешне безгрешен, все пороки и большинство добродетелей, буде таковые имелись, практиковались исключительно дома. Таким образом, следуя десяти заповедям и кое-чему еще, родители мои обеспечивали мне хорошее начало. Башня, однако же, была обиталищем разнообразных мелких прегрешений.
Подоплекой данного обстоятельства (которая сама по себе была не пороком, но своеобразным преддверием мира порока) являлось то, что башня оставалась открытой всю ночь напролет. Так оно и должно было быть, поскольку она служила стрелочной станцией гудзонской линии Нью-Йоркской центральной железной дороги. Там всегда горел свет, при прибытии и отбытии поездов на пульте, отражавшем состояние путей, вспыхивали маленькие лампочки, телефон звонил круглые сутки, а частенько и «викгрола» играла много позже того часа, как почти все остальные в городе засыпали, – раструб ее высовывался из окна в сторону реки, потому что музыка была слишком уж громкой.
Хоть им и не полагалось этого делать, но в пустоте за стенными панелями стрелочники держали бутылку скотча. Если бы они чрезмерно злоупотребляли виски, им было бы крайне затруднительно воспринимать все огоньки, прыгавшие по панели наподобие светлячков, или потянуть за нужный рычаг в длинном черном ряду переключателей, которые походили на винтовки, установленные в козлы. Поэтому у них было правило, в соответствии с которым ни один из них не мог приложиться к бутылке без того, чтобы к ней приложился и другой, и в башне позволялось держать только одну бутылку зараз. Таким образом, каждый из них был автоматически ограничен половиной бутылки за смену, что, полагаю, было весьма удачным для переполненных пассажирских и тяжело груженных товарных поездов, сновавших в противоположных направлениях со скоростью семьдесят миль в час каждый.
Практика укрывания бутылки за стенной панелью впервые познакомила меня с одной из редких красот в американской системе правосудия. Однажды я был в этой башне во время снежной бури, взволнованно ожидая прохода снегоуборочного поезда, меж тем как с юга приближался товарный состав. Поскольку стрелочники тоже беспокойно ждали снегоуборочного поезда, который должен был появиться с минуты на минуту, у них руки не дошли, чтобы перекинуть один из своих рычагов, и направлявшийся на север товарняк сошел с рельсов. Два локомотива, тендер и три вагона оказались наполовину затоплены в болоте, в то время как сорок или пятьдесят остальных вагонов просто осели сбоку от пути.