Читаем без скачивания 1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как писал один вестфальский солдат, когда его части пришел черед уходить из Можайска после проведенных там пяти недель, нанятый ними для работы человек, прощался с солдатами со слезами на глазах, осеняя их крестным знамением. По наблюдениям лейтенанта Пепплера, гессенский полк которого стоял на постое за Можайском, при достойном обращении с местными не возникали и причины опасаться их. «Мы сумели заслужить доверие и даже дружбу этих добрых людей до такой степени, что чувствовали себя в безопасности среди них так, словно находились в дружественной стране», – писал он. Бежавшему из плена Бартоломео Бертолини на пути к Москве не раз попадались крестьяне, подкармливавшие его в ходе путешествия{555}.
Пусть даже в этих историях есть доля преувеличения, все равно они говорят о многом, к тому же вышеназванная тенденция подтверждается свидетельствами и с русской стороны, где настроения низшего сословия вызывали глубочайший страх. «Мы по сей день не знаем, в какую сторону повернет русский народ», – предупреждал Ростопчин Сергея Глинку{556}.
Вскоре после начала нашествия отмечались случаи, когда крепостные отказывались выполнять привычные обязанности и даже устраивали небольшие бунты. Бывало, что они грабили усадьбы, оставленные бежавшими дворянами. В письме к другу один помещик описывал, как после прихода французских фуражиров, которые взяли себе все им потребное в его имении, крепостные набросились на барское добро и растащили остальное. Когда местные власти испарялись, крестьяне начинали вести себя как «разбойники», нападали даже на священников и пытали их, стараясь выведать, где запрятаны существовавшие или мнимые церковные сокровища. Крестьяне помогали французским мародерам в нападениях на помещичьи усадьбы и в их разграблении. Иные жаловались на свое положение французам и, как казалось, ожидали какого-то облегчения участи от Наполеона. Многие оставшиеся помещики и помещицы, часто жены находившихся в армии офицеров, окружали себя вооруженными слугами, а порой просили о защите французов. Случалось, с помещиками обходились и вовсе круто, даже убивали, но в основном беспорядки носили скорее меркантильный, чем политический характер{557}.
Павел Иванович Энгельгардт, землевладелец с окраины ареала, оккупированного французами в Смоленской губернии, водил своих крестьян в бой против французских мародеров. Вдохновленные успехом, они засомневались в правах барина владеть ими и отказались работать. Он вызвал подразделение казаков, обретавшихся в регионе, чтобы те восстановили дисциплину. В ответ крепостные наябедничали на него французским властям в Смоленске, и господина посадили под замок. Но коль скоро французы не смогли найти каких-то правонарушений со стороны Энгельгардта, его отпустили. Помещик вновь вызвал казаков, и те плетьми и розгами заставили крепостных подчиняться. Однако после ухода казаков крестьяне закопали в господском парке тела парочки убитых ими же французских солдат, а потом вновь донесли на барина. На сей раз французы его расстреляли{558}.
Отмечались, напротив, и случаи чрезвычайной приверженности крестьян хозяевам. Александр Бенкендорф вспоминает случай, когда его отряд атаковал партию французских мародеров, грабивших имение одного из Голицыных. Собравшиеся крестьяне попросили у командовавшего русскими солдатами офицера разрешения утопить одну из своих женщин. Когда их спросили о причинах, они ответили, что та показала французам тайник с драгоценностями княгини. Как предположил офицер, женщина поступила так под сильным давлением, и крестьяне подтвердили, что ту точно стегали почти до смерти, но, тем не менее, ее надо покарать{559}.
Постоянные неудачи русской армии, в том числе потеря Смоленска, а потом и Москвы, неизбежно понизили уважение к власти и к царю, а потому обычным делом со стороны крестьян стало отпускать грубые шутки о некомпетентности не только Барклая и «немцев», но и самого Александра. При общем недоверии ко всем чужакам и распространившейся паранойи даже русские офицеры в форме оказывались порой схваченными населением, и, по крайней мере, в одном случае дело едва не дошло до самосуда над «шпионами»{560}.
Националист Филипп Вигель отмечал – и одобрительно, – что низшие сословия утратили почтение и сделались более откровенными. Другие с тревогой поговаривали о том, сколь часто поминается в народе имя бунтовщика Пугачева. «Влияние местных властей, в особенности полиции, сильно умалилось, а простой народ проявлял норов, – сетовал купец М. И. Маракуев. – Приходилось обращаться с ними с умением и почтением. Решительный тон с позиции власти и главенства был неуместен и мог стать опасным». Даже официальное руководство признавало сей очевидный факт. Прокламации его облекались в популистские формулировки, и написанное в них по стилю скорей имело целью умаслить население, чем приказывать ему{561}. «Идеи свободы, кои распространились по земле, всеобщее опустошение, полная гибель одних и себялюбие других, постыдное поведение помещиков, достойный жалости пример, подаваемый ими своим крестьянам, – разве все сие не приведет и возмущению и беспорядкам?» – задавался вопросом поручик Александр Чичерин в дневнике под впечатлением обстановки, наблюдавшейся в и вокруг отступавшей армии{562}.
В письме подруге Мария Антоновна Волкова высказывала уверенность в том, что Ростопчин спас Москву от социального переворота, пусть бы сама автор письма и потеряла дом, сгоревший во время пожара. «Только такой человек, как Ростопчин знает, как обходиться с умами на сей стадии брожения и предотвращать ужасные и непоправимые вещи, – писала она. – Москва всегда оказывала влияние на всю страну, и вы можете быть уверены, коли бы там возник хоть малейший разброд между слоями жителей, возмущение сделалось бы всеобщим. Все мы знаем, с какими вероломными намерениями напал на нас Наполеон. Было необходимо противустать ему, повернуть умы против негодяя и тем сдержать простонародье, которое всегда безрассудно». Она говорила о революции{563}.
Власти предприняли немало усилий для оказания влияния на людей. Вместе с прокламациями Александра и религиозными службами на умы потоком лилась пропаганда, страсти подогревались и слухами. Широко циркулировали вести о сожжении Москвы (вину за пожар все дружно возлагали на французов), об осквернении церквей и мнимых зверствах, совершаемых против населения. «Невозможно представить себе ужасы, творимые, как говорят, французами, – отмечал поручик Икскюль. – То и дело слышишь, как они жгут и поганят церкви. Особы слабого пола, да и любые индивиды, кои попадают в их неистовые руки, становятся жертвами их животных инстинктов и удовлетворения адских страстей. Дети, седобородые старцы – им все равно, кто – гибнут под их ударами»{564}.
Среди крестьян распространялись в том числе и слухи, будто Наполеон собирается обратить их в католичество силой. Немалый упор делался на факт союзничества Наполеона с историческим противником России, поляками, которые замышляли отхватить себе часть Святой Руси.
Однако, согласно Ермолову, никто бы не стал придавать национальный аспект войне и подбивать крестьян подняться за дело царя, если бы не развязное и все более необузданное поведение французов{565}. Они действительно размещались на ночевку и ставили лошадей в церквях – в основном потому, что в маленьких городках и селах отсутствовали другие подходящие для подобных целей здания. Французы, несомненно, позволяли себе немилосердно обращаться с людьми на местах. Крестьян, привозивших товары на продажу в Москву, избивали и грабили. Все расширяющаяся деятельность фуражиров остро нуждавшейся в продовольствии Grande Armée, часто без обращения внимания на возможности населения, не говоря уже о чувствах русских, заставляла их браться за оружие с единственной целью выжить. Речь тут шла о самосохранении.
Крестьяне начинали устраивать засады на отряды фуражиров или заманивать их мнимым дружелюбием, а потом внезапно нападали и уничтожали. Так они добывали оружие и сколачивали небольшие отряды. Они давали выход ярости, совершая невероятные акты жестокости по отношению к пленным, калеча их, сжигая живьем или жаря над огнем. «Подъезжая к селу, чтобы достать провизии, – отмечал в дневнике поручик Икскюль, – я видел французских пленных, проданных крестьянам за двадцать рублей. Они крестили их кипящей смолой и живыми насаживали на железные прутья». Французы и их союзники отвечали соответственно, разгоняя ведущую в никуда спираль зверств. «Люди сделались хуже дикий животных и убивали друг друга с невероятной жестокостью», – отмечал А. Н. Муравьев{566}.