Читаем без скачивания Особые приметы - Хуан Гойтисоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мама! — закричала женщина. — Мамочка!
Ты вошел в вагон вслед за ней — это было купе второго класса (мать везла с собой две плетеные ивовые корзины, содержимое которых было прикрыто старым тряпьем, и полдюжины картонных коробок, связанных веревочками). Женщины сидели обнявшись и плакали, а ты делал вид, будто перебираешь содержимое саквояжа и краешком глаза следил за ними. Мать — крестьянка. Вся в черном. Неуклюжее деревенское пальто, грубошерстный платок на голове, ноги — в стоптанных домашних туфлях. Дочь — в пальто из искусственного каракуля, в элегантных итальянских туфельках. Шею прикрывает нарядная шелковая косынка. На желтом, увядшем лице матери — нищета и пыль родного нагорья. Лицо дочери знакомо с умелыми руками косметичек, она горожанка до кончиков ногтей, привлекательная, изящная. И вот обе они сидят, и плачут, и целуют друг друга, и не могут нацеловаться, и не могут оторваться одна от другой, счастливые, онемевшие от радости.
— Шестнадцать лет. Боже мой, шестнадцать лет.
Кроме вас троих, в купе никого больше не было. Поезд проносился по незримой (ночной) французской земле, а потерянная мать и найденная дочь, потерянная дочь и найденная мать все еще обнимались и целовались, подводя черту под своей затянувшейся, безнадежной разлукой (заполненной для одной «великим исходом», немецкой оккупацией, бомбардировками; для другой — голодом, годами блокады, закрытием границы). Казалось, они только теперь узнали, что существует любовь и нежность; казалось, они только теперь эту нежность и любовь обрели. Смочив одеколоном чистую салфетку, дочь отерла матери лоб, щеки, губы (словно хотела смыть с ее лица следы шестнадцатилетних лишений и горя). Она сняла с нее грубый шерстяной платок и покрыла ей голову своей шелковой косынкой; вместо старых домашних туфель она надела ей на ноги темные, приличные ее возрасту туфли; она заставила ее сбросить истертое до ветхости пальто и с материнской (она, дочь) заботливостью одела ее в свое пальто из искусственного каракуля. Мать, ошеломленная счастьем, не сопротивлялась, и в ответ на каждое движение дочери, на каждый ее жест из материнских глаз выкатывались (снова и снова) две чистые прозрачные слезы и бежали, блестящие, как жемчужины, по морщинистым щекам.
Когда бессмысленность человеческого существования повергала тебя в отчаяние (а это в последнее время случалось все чаще), воспоминание о матери и дочери, воспоминание о встрече матери и дочери в купе второго класса (в парижском экспрессе, мчавшемся по ночной Франции) вливало в тебя бодрость, излечивая от хандры и уныния, ставших (быть может, ты сам был тому причиной) хлебом насущным твоего бытия. Припадок на бульваре Ришара Ленуара поставил тебя лицом к лицу с неотвратимостью смерти; теперь ты знал доподлинно: от этой финальной катастрофы никуда не уйти, и тебе было больно, что вместе с тобой умрет и это воспоминание. Сидя в саду под ненадежной, подвижною тенью деревьев, ты чувствовал, как в тебе нарастает ярость бессмысленного протеста против скаредной судьбы, заранее обрекшей дорогое тебе воспоминание и самого тебя (нет, это было невероятно, ты ощущал в себе еще столько жизни, молодая сила бродила, бунтуя, в твоем теле) на беспощадное, жестокое, всепоглощающее забвение.
Этот добрый сеньор дал нам адрес и мы с этим адресом поехали прямо к нему домой но когда мы к нему пришли он нам заявляет я мол нанял другого потому что будто бы есть закон что нельзя брать на работу испанцев а я у него спрашиваю ведь вы же сами нас сюда вызвали из Испании а он отвечает вы мне не указывайте в этой деревне хозяин я а я ему говорю вы меня обманули разве справедливо так поступать и я пошел в муниципалитет это ведь деревня французская рабочие прочитали мой контракт накормили нас и сказали чтобы я этого так не оставлял что французские рабочие и испанские рабочие друзья а этот добрый сеньор нарушает французские законы он обманул нас и еще других кроме нас и теперь ему несдобровать Франция ему покажет что значит обманывать рабочих и чтобы я немедленно обратился в отдел министерства труда в городе Нарбон пусть он там попробует обмануть рабочего там быстро разберутся как и отчего умер мой сын а этот сеньор если он забыл так вспомнит что такое значит рабочий и мне посоветовали поскорее нанять адвоката и получилось что адвокат мой женщина ее звали Мариса Каррерас у нее отец каталонец и она сразу повела нас в гостиницу такая попалась славная женщина и так заботливо отнеслась заплатила в гостинице за все наши расходы и за номер и дала две тысячи франков на обратную дорогу ничего вы тут Бернабеу говорит не добьетесь сеньор этот здесь хозяин и все под его дудку пляшут
и мы вернулись в Херону жене подошел срок рожать это вот второй наш сын второй живой из четверых детей и она через две недели легла в родильный дом а я никакой работы найти не могу и решил пойду-ка я в муниципалитет пусть мне хоть документ выправят чтобы я бесплатный обед получал как безработный но они только три дня меня покормили и выгнали говорят я бродяга а я им говорю дайте мне работу хоть временную пока жена из больницы выйдет а они мне вон отсюда я им отвечаю мне есть нечего и ночевать негде у вас тут произвол и беззаконие и я это повторил громко все слышали и за это меня второй раз посадили в тюрьму
В своих частых поездках по родной стране ты видел обширные территории, где природа была варварски обезображена людьми: андалузские выжженные равнины и оголенные горы; плоские, как доска, безрадостные поля Ла-Манчи. Ты останавливался в каком-нибудь глинисто-рыжем или белом селении, в нищем, забытом людьми и богом рыбачьем поселке, заглядывал в таверну, на рынок или в бедную деревенскую гостиницу, — словом, куда придется, и заводил разговор с крестьянами и рыбаками, ты быстро умел найти с ними общий язык и завязать дружбу. Избавленный от нужды и материальных забот по прихоти случая, давшего тебе богатых родителей, ты целыми часами слушал их рассказы о своей жизни, семье, работе, лишениях, надеждах, и собеседники твои простодушно принимали твой горячий интерес к их делам за чистую монету, они видели в тебе своего, и лишь ты один знал, хотя и не всегда в этом себе признавался, что личиной братства и солидарности прикрываешь свою корыстную цель: сбор материала для будущего фильма о рабочих-эмигрантах. За бутылкой хумильи, за стопкой-другой морилеса ты завоевал сердца крестьян Лубрина и лесорубов Силеса, погонщиков мулов из Тотаны и каменщиков из Куэваса, ты подкупал их своей минутной сердечностью и лживыми обещаниями непременно заехать в гости, потом вы обменивались адресами, и ты клятвенно заверял их, что будешь поддерживать с ними регулярную связь. В минуту прощания, когда они обнимали тебя и грубовато пожимали твою руку, ты испытывал циничное чувство облегчения и одновременно вины. Ты ведь знал, что, предлагая им свою дружбу, бессовестно обманываешь их и обманываешь, жалко обманываешь самого себя; ты отлично сознавал: едва только рассеется мимолетная атмосфера дружеской близости, порожденная их присутствием, ты забудешь о них и никогда больше сюда не приедешь, чтобы их повидать. Но то, что для тебя было всего лишь случайной, дорожной встречей, для них, быть может, представляло собой настоящее событие. Будущий фильм требовал все нового и нового материала, и ты разыгрывал эту сцену не раз и не два, пока с горечью не убедился, что твое чувство братской солидарности, которое поначалу всякий раз охватывало тебя, когда ты вступал в общение с этими людьми, — не больше как самообман, ибо, расставшись с ними, ты вновь отдавался на волю своей кочевой судьбы, а они по-прежнему прозябали в своей темной безвестности, и надо случиться чуду, чтобы они перестали прозябать в ней до того дня, когда их бренные останки найдут последнее успокоение на одном из зеленых, пронизанных солнцем андалузских кладбищ.
Прошло еще много, очень много времени после того, как полицейские власти Йесте отняли у тебя надежду и ты понял, что уже не создашь документальной ленты, а письма и открытки с корявыми адресами, выведенными не привычной к перу рукой, все шли и шли; они ложились на твой письменный стол в мансарде на улице Вьей-дю-Тампль, как отчаянные воззвания о помощи, проделавшие в засмоленной бутылке долгий, полный превратностей путь к берегам далекой земли. Поздравления ко дню ангела и к рождеству, семейные фотографии валялись среди твоих папок и книг, накапливались из года в год, пока однажды, желая покончить навсегда со своим прошлым и хоть раз привести в порядок свои бумаги, ты, не перечитывая, бросил их в горящий камин.
Ты не забудешь той зимней (за окном падал снег) ночи, когда, лежа рядом с мирно спящей, неподвижной Долорес, ты не мог уснуть: в голову лезли мысли о бескорыстной и обманутой любви этих людей, веривших тебе и (с таким трудом) писавших тебе свои письма, и внезапно (просветленный ужасом и отвращением) ты новыми глазами взглянул на обветшалые права, на которых основывались твои несправедливые привилегии.