Читаем без скачивания Том 5. Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приговор Особого Присутствия Правительствующего Сената о смертной казни через повешение над осужденными Генераловым, Андреюшкниым, Осилановым, Шевыревым и Ульяновым приведен в исполнение 8 сего мая 1887 года.
Одно — читать подобные сообщения о незнакомых, и совсем другое, когда в страшной ясности видишь воображением живые лица — взгляд исподлобья и молодую бородку одного, прекрасные, серьезные глаза другого, — и как лица эти исказились от стянувшей горло петли…
* * *Экзаменов с третьего курса на четвертый было у меня много. И пришлось весною очень много заниматься: посещал я лекции только некоторых, мне особенно нравившихся профессоров, — Васильевского, Семевского, Прахова, а многих, у которых предстояло держать экзамен, не знал даже в лицо.
Между тем что-то странное творилось со много: голова работала вяло, всегда превосходная память задырявилась и ничего в себе не держала; постоянно я либо зяб, либо потел, ночи спал тяжело. Однако сдавал экзамен за экзаменом. Наконец, совсем стало невмоготу. Брат Миша, с которым мы вместе жили, позвал по вывеске доктора. Доктор с красивым, плоским и затаенно-холодным лицом осмотрел, велел каждое утро и вечер записывать температуру и прописал раствор соляной кислоты с малиновым сиропом. Для последнего экзамена я еле дошел до университета, попросил товарищей уступить мне очередь и экзамен сдал. Но вот как: я мог рассказывать только подряд, как было написано в литографированных лекциях; но когда профессор стал задавать мне отдельные вопросы, я совершенно не мог направить на них свою память. Профессор, должно быть, заметил мое больное лицо, не стал докучать и отпустил, поставив пятерку.
Пришел домой и окончательно свалился. Брат поехал в Петропавловскую крепость к доктору Вильмсу и показал листок с моей температурой. Гаврила Иванович ахнул и всплеснул руками:
— Батенька! Брюшной тиф в самом разгаре! И в этаком состоянии держал экзамены! Самый верный способ на всю жизнь стать идиотом. Скорее сажайте его в вагон и отправляйте домой, пусть дома хворает. Что ему тут все лето валяться в больнице!
Помню мучительную дорогу, тряску вагона, ночные бреды и поты; помню, как в Москве, на Курском вокзале, в ожидании поезда, я сидел за буфетным столиком в зимней шубе в июньскую жару, и было мне холодно, и очень хотелось съесть кусок кровавого ростбифа с хреном, который я видел на буфетной стойке. В Туле мама по телеграмме встретила меня на вокзале. Мягкая постель, белые простыни, тишина. И на две недели — бред и полусознание.
Медленно поправлялся. В окна смотрела густая зелень нашего тульского сада. В теле была грустная, сладкая слабость. Только бешено хотелось есть. По тогдашним воззрениям, выздоравливавших от брюшного тифа можно было кормить только бульоном, а я, мне казалось, способен был бы съесть целого барана, Да еще не иначе, как сам дьявол подсунул мне на стол поваренную книгу, — «Подарок молодым хозяйкам» Елены Молоховец. От скуки я целыми часами перечитывал примерные меню и описание способа приготовления разных вкусных кушаний. Казалось, слышал голос гоголевского Петра Петровича Петуха: «Да поджарь, да подпеки, да в один угол кулебяки загни ты мне телячьих мозгов, а в другой…» И слюнки текли, как у неделю не евшей собаки.
Наконец встал. Чувствовал необычайный прилив сил и небывалую радостность. Ах, как все вокруг было хорошо! И милые люди, и поместительный наш дом, и тенистый сад. И еще особенная радость: получил из Петербурга номер «Всемирной иллюстрации», в нем был напечатан мой рассказ «Мерзкий мальчишка», — тот самый, который был принят в «Неделю» и не помещен из-за малых своих размеров. Я его потом послал во «Всемирную иллюстрацию».
Сел писать новый, только что задуманный рассказец — «Загадка». Писал его с медленною радостью, наслаждаясь, как уверенно-спокойно работала голова. Послал во «Всемирную иллюстрацию». Напечатали в ближайшем номере. И гонорар прислали за оба рассказа. Вот уж как! Деньги платят. Значит, совсем уже, можно сказать, писатель.
В конце июля поехал для наблюдений к родственникам-помещикам, рассеянным по Тульской губернии. Их много было у нас: Смидовичи, Левицкие, Юницкие, Кашерининовы, Пиотровские, Кривцовы. Произошло у меня несколько недоразумений. Приехал в Одинцово, — богатое имение брата моей бабушки, Ивана Ивановича Левицкого. Ефремовский уездный предводитель дворянства, высокий старик с седыми волосами и седой бородой, очень напоминавший Тургенева. Его жена, Полина Васильевна, сухонькая, надменная и очень бонтонная старушка; прозвание среди родственников ей было: «тихо-хитро-сплетениая». Приехав, я разлетелся на террасу, где оба они сидели рядом на мягком диванчике в тени дикого винограда, и, по-родственному, крепко стал целовать в губы. Почувствовал, как Полина Васильевна недовольно отшатнулась. И все время была со мною очень холодна. Как воспитанный внучек, я должен был почтительно поцеловать им ручки, а не лезть целоваться в губы. Но у нас в доке совсем не было в заводе целовать кому-нибудь руки, так что я даже не знал, в чем я проштрафился, — только чувствовал себя очень неловко. В Одинцово я привез весть о смерти Каткова, издателя проклятой памяти «Московских ведомостей» Иван Иванович ужаснулся, горестно перекрестился и сказал значительно:
— Царствие ему небесное! Великий был человек и истинный друг родины!
Хорошо, что меня предупредили еще дома о его отношении к Каткову, а то бы я начал свое сообщение о его смерти так: «Привез вам радостную весть».
Из Одинцова поехал в Каменку. Там хозяйничал мамин брат, дядя Саша, а в отдельном флигеле жила бывшая владелица имения, «баба-Настя» — сестра 6абушки, моя крестная мать, добрая и простая старушка с умными глазами. Тут-то уж, конечно, можно и нужно было расцеловаться с нею по-хорошему. Но я обжегся на молоке, губы еще были в пузырях. И я поздоровался с нею — за руку! Пожал руку. Видел ее огорченные и удивленные глаза и понял, что опять сделал глупость.
Повсюду читал наизусть «Гефсиманскую ночь» и «Песни о родине» Минского, стихи Надсона. Старики, остановившиеся на Пушкине и Лермонтове, слушали с интересом; молодежь, особенно девушки, — с восторгом. И наблюдал я помещичью жизнь — мелкость интересов, роскошную жизнь среди бедствующих крестьян, их эксплуатацию — и замысливал повесть о тоскующем русском интеллигенте: как он задыхается от окружающей его пошлости и жестокости, как обличает их, — и как горько пьянствует где-нибудь в трактирчике, заливая водкою ощущение одиночества и благородные страдания своей души.
* * *А в Петербурге в это время происходила расправа над нашим университетом. Ректор, либеральный и гуманный И. Е. Андреевский, был смещен, и на его место назначен профессор философии и психологии нашего, филологического, факультета, Михаил Иванович Владиславлев. Это был грузный мужчина с лицом уездного лабазника, раскосые глаза глядели в стороны. Воззрений держался самых охранительных, был туп, свиреп и привержен к начальству. Он начал усердную чистку университета. Исключил, без объяснения причин, несколько сот студентов, — всех, которые были сколько-нибудь на примете у полиции; в первую очередь были исключены переписанные во время добролюбовской демонстрации. Студенты эти, совершенно для себя неожиданно, получили по месту жительства свои бумаги с уведомлением, что они уволены из университета. В числе уволенных был, как я уж рассказывал, Печерников. Уволен был также Шлепянов. Он уехал в Париж и поступил там в медицинскую школу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});