Читаем без скачивания Том 5. Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно ли представить себе что-нибудь более унизительное для человеческого достоинства, чем все эти выкладки и расчеты, претендующие на научность? — писал автор «Общественной хроники». — Лестница восходящих и нисходящих чувств является для автора чем-то вроде нравственного закона. Он видит в уважении и удивлении естественных, нормальных спутников богатства, в пренебрежении и презрении — нормальных спутников бедности. Чтобы лучше подчеркнуть слово мысль, он выводит на сцену профессора университета, то есть такое лицо, в котором чувства уважения и удивления, пренебрежения и презрения меньше всего должны зависеть от мешка с деньгами, — и именно на нем экспериментирует свою теорию. Не думаем, чтобы такое учение способствовало «нравственному воспитанию» молодых людей, особенно в наш век, пораженный и без того культом «золотого тельца»… А между тем автором вышеупомянутой речи о нравственном воспитании юношества и автором психологического исследования является одно и то же лицо: профессор Михаил Иванович Владиславлев. Нужно надеяться, — заканчивал автор «Общественной хроники», — что г. Владиславлев не держится, по крайней мере, теперь своих прежних взглядов или, во всяком случае, не излагает их с университетской кафедры.
Удар для Владиславлева был жесточайший. Хохот перекатывался по всему Петербургу. Студенты справлялись друг у друга, сколько кто получает в месяц денег, и определяли, к кому кто должен питать презрение, к кому уважение и восхищение.
* * *Я теперь не помню и до сих пор не пойму, почему на филологическом факультете я пошел по историческому отделению, а не словесному: литература меня всегда интересовала больше истории; притом состав преподавателей на словесном отделении был очень хороший, и среди них яркою звездою блистал такой исключительный ученый, как Александр Веселовский.
Пора было подумать о кандидатской диссертации и решить, к какому профессору обратиться за темой. Меня больше всего привлекал на нашем историческом отделении профессор В.Г. Васильевский, читавший среднюю историю. У него я и собирался писать диссертацию. Но я уже рассказывал: после позорнейшего ответа на его экзамене мне стыдно было даже попасться ему на глаза, не то, чтобы работать у него.
Семевский был уже удален из университета. Русскую историю читал образцово-бездарный Е. Е. Замысловский, новую — блестящий Н.И.Кареев; однако за внешним блеском его лекции угнетала внутренняя их пресность и водянистость. И меня Кареев совсем не привлекал. Было все равно. Я взял тему для кандидатской диссертации у Замысловского — «Известия Татищева, относящиеся к четырнадцатому веку».
В. Н. Татищев — историк первой половины восемнадцатого столетия, В своей «Истории» он дал добросовестную сводку всех дошедших летописей, при атом пользовался и некоторыми летописями, которые потом были утеряны. Нужно было сверить его «Историю» с дошедшими летописями, выделить сведения, имеющиеся только у Татищева, и подвергнуть их критической оценке. Работа оказалась для меня очень интересной. Я целые вечера проводил в Публичной библиотеке, сверял Татищева с фолиантами летописей в издании Археографической комиссии и наслаждался чудесным языком летописей. Сделал ряд маленьких открытий, которые в то время очень меня тешили. Например, был какой-то боярин Иакинф, не помню уже, чем отличившийся; у Татищева, и только у него одного, была приведена и его фамилия: Ботрик. С ссылкою на Татищева Сергей Соловьев в своей «Истории России» сообщал фамилию Иакинфа, а Строев в «Ключе» к «Истории» Соловьева привел уже целую генеалогию «Бояр Ботриных». Между тем оказалось, что у Татищева слово «Ботрин» стояло точно там, где в соответственном месте летописи стояло слово «боярин». Ясно, Татищев просто не разобрал слова и «боярина» принял за фамилию Иакинфа.
* * *Последний, четвертый, год студенческой моей жизни в Петербурге помнится мною как-то смутно. Совсем стало тихо и мертво. Почти все живое и свежее было выброшено из университета. Кажется мне, я больше стал заниматься наукою. Стихи писать совсем перестал, но много писал повестей и рассказов, посылал их в журналы, но неизменно получал отказы. Приходил в отчаяние, говорил себе: «Больше писать не буду!» Однако проходил месяц-другой, отчаяние улегалось, и я опять начинал писать.
Кружок наш давно уже распался. Из членов его я видался с Воскобойниковым; он окончил естественный факультет и поступил в Военно-медицинскую академию. В Медицинскую же академию перевелся и Порфиров, — тот бледный студент с черной бородкой, с которым нас сблизили совместные переживания в актовом зале во время речи ректора Андреевского по поводу покушения 1 марта.
Мы бывали друг у друга. Меня тянуло к нему, как из накуренной комнаты тянет на свежий воздух. Чисто как-то было около него; смотрел он на жизнь серьезно и строго. Он был сын полковника, учился в кадетском корпусе, потом поступил в военное училище, но кончать не захотел, а пошел отслуживать казенный кошт солдатом, не пожелал пользоваться никакими льготами, жил и служил как простой рядовой. Отбыв срок, поступил в университет, первое время увлекался ботаникой и минералогией, но нашел, что слишком отрывается от жизни, и перевелся в Медицинскую академию. Свои жизненные потребности он сводил до крайнего предела, питался хлебом, щами и кашей, которые часто сам и варил. Одно лето провел простым чернорабочим. Здоровье его было очень плохо. От усиленных умственных занятий при слабом питании появилась неврастения. Чувствовалось, как он тает и разрушается, но во внутрь души он к себе никого не пускал.
И вдруг весть:
— Порфиров застрелился.
— Да не может быть!
— Сегодня ночью. Чтоб не доставлять хлопот квартирным своим хозяевам, пошел на набережную Невы и под одним из сфинксов…
Сошлись мы вместе, сидели и молчали. Читали его предсмертное письмо. В нем Порфиров просил товарищей простить ему его страшное преступление против общества: но он потерял веру в себя, в свои силы, в окружающих людей. Почувствовал нравственный упадок и в доказательство сообщал, что прежде ограничивался черным хлебом, а в последнее время ему стало хотеться булок и кренделей
Хоронили его в ясное мартовское утро. Снег блестел, вода капала с крыш. Какие у всех на похоронах были славные лица! Я уж не раз замечал, как поразительно красиво становится самое ординарное лицо в минуту искренней, глубокой печали. Гроб все время несли на руках, были венки.
Как его любили!Как похоронили!
* * *А через две недели — новые похороны. В припадке острого душевного расстройства Гаршин бросился с четвертого этажа в пролет лестницы и через несколько дней умер. Стискивалось сердце и не могло разжаться, нечем было дышать, хотелось схватиться за голову, рыдать, спрашивать: «Да что же это делается?!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});