Читаем без скачивания Хлыст - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всем этом его изощренные стихи переполнены литературными аллюзиями, ритмическими и предметными. Даже свою тоску по староверческому прошлому он воспринимает через литературу:
По керженской игуменье Манефе,По рассказам Мельникова-ПечерскогоВсплакнулось душеньке. (1/426)
Но чувствуя себя голосом народа, трудно остановиться в серии восходящих идентификаций. В Братских песнях поэт явственно отождествляет себя с Иоанном, автором Апокалипсиса. В серии позднейших стихов [1917–1919] он видит себя новым Христом:
Я родился в вертепе,В овчем, теплом хлеву […]По отцу-древоделуЯ грущу посейчас. (1/450)
Он ходит по бедным селеньям в точности как герой тютчевского стиха:
Обойти все горницы России
С Соловков на дремлющий Памир,И познать, что оспенный трактирДля Христов усладнее Софии. (1/452)
В соответствии с хлыстовской традицией, он готов писать имя Бога во множественном числе и расселять этих богов, конечно, в родных границах. Слово ‘хлыст’, однако, почти не употребляется в его поэзии, что неудивительно: само его использование свидетельствует о внешней точке зрения на предмет. Зато Клюев любил перечислять более экзотические имена русских сект. Скрытный стих 1914 года содержит эпиграф «Из песен олонецких скрытников», а далее следует каталог известных и неизвестных сектонимов:
На Олон-реку, на Секир-горуСоходилася нищая братия.Как верижники с Палеострова,Возгорелыцики с Красной Ягремы,Солодяжники с речки Андомы,Крестоперстники с Нижней Кудамы,Толоконники с Ершеедами,Бегуны-люди с Водохлебами,Всяка сборища-Богомолыцина. (1/334)
Р. В. Иванов-Разумник, один из литературных вождей ‘Скифов’, в качестве рецензента Мирских дум так приветствовал Клюева: «Впервые приходит в литературу поэт от такой глуби народной, от олонецких ‘скрытников’, от ‘кораблей’ хлыстовских, от сказителей былинных». Эта идея была так близка критику, что в позднейшей книге Писательские судьбы Иванов-Разумник изобразил Клюева «Давидом хлыстовского корабля» и даже хозяином «конспиративной квартиры» в Баку, которая служила «явочным местом для посетителей из секты ‘бегунов’, державших постоянную связь между хлыстами […] северных лесов и разными мистическими сектами жаркой Индии»[1069]. В качестве источника своей информации, Иванов-Разумник ссылался на рассказы самого Клюева.
Согласно исследованиям Константина Азадовского, экзотические рассказы Клюева не находят документального подтверждения[1070]. Историк выявляет несоответствие между ролью поэта-сектанта, которую Клюев принял и охотно играл, и реальными биографическими данными. Вопреки тому, что он сам о себе говорил и писал, Клюев не был ни крестьянином, ни пророком хлыстовского корабля, ни послом бегунов, ни приятелем Распутина. Это, разумеется, не значит, что Клюев не был знаком с русским хлыстовством или что его религиозные идеи не были ему близки: и стихами, и прозой он высказывал соответствующие идеи с искренностью и продуктивностью, в которых вряд ли кто сомневается; да и новые факты его жизни все же подтверждают, что общение Клюева с сектантами было реальней, чем редкие контакты таких увлекавшихся ими людей из интеллигенции, как Блок или Мережковский. Материалы Азадовского имеют более широкий смысл: они показывают, сколь выгодным было представляться хлыстом в том обществе, войти в которое стремился крестьянский поэт. Не менее полезной оказалась эта роль и для позднейшей литературной репутации. Азадовский прослеживает, как фантазии Клюева перешли в сочинения советских и эмигрантских литературоведов, писавшиеся в течение последующих шестидесяти лет.
Если до своей ссоры с Клюевым Иона Брихничев называл его «подлинным […] Христом»[1071], то после ссоры он называл Клюева «новым Хлестаковым»[1072]. История любого Хлестакова интересна не тем, что она рассказывает о его жизни, а тем, что рассказывает о его окружении. Даже если считать, что Клюев лгал о своей жизни в такой же степени (что все же кажется преувеличением), ложь его говорит о ценностях его времени и среды больше, чем если бы он был искренен. Та стратегия литературного поведения, которую избрал Клюев, во многом дублировала стратегию политического поведения, которую избрал Распутин; и обе оказались эффективными. Хлыстовство, пусть стилизованное, попадало в центр устремлений эпохи. Клюев играл хлыста именно потому, что видел: символистская интеллигенция, имитировавшая хлыстовские радения и рассуждавшая о «народничестве духа», была готова видеть в талантливом поэте-хлысте нового лидера. Тем многим, кто согласился бы с его рассуждениями, от Льва Толстого до Вячеслава Иванова, далеко не всегда была свойственна способность Клюева говорить о ‘народе’ как о чувственной подлинности, а не только лишь гипотетической реальности:
Познал я, что невидимый народный Иерусалим — не сказка, а близкая и самая родимая подлинность, познал я, что кроме видимого устройства жизни русского народа как государства или вообще человеческого общества существует тайная, скрытая от гордых взоров иерархия, Святая Русь, что везде […] есть души, связанные между собой клятвой спасения мира, клятвой участия в плане Бога[1073].
Все это вновь звучит как переложение стихов Тютчева «Эти бедные селенья», ничего не видящие «гордые взоры» буквально взяты оттуда. Но тексты Клюева, поэтические и прозаические в равной мере, отличаются сознательным экстремизмом формулировок и точным знанием читательского запроса. О том, что в России или Германии кроме общества (Gesellschaft) существует община (Gemeinschaft), писали многие романтики, включая знаменитых социологов. Клюев говорит больше: в России кроме государства существует другая иерархия — таинственная и, разумеется, подлинная; кроме общества публичного существует общество невидимое, но при этом организованное.
ВЕНЕЦБыл Клюев хлыстом или не был, скопцом он не был наверняка. Но скопчество привлекало его интерес более других ответов на загадки бытия.
О скопчество — венец, золотоглавый град,Где ангелы пятой мнут плоти виноград, […]И вечность сторожит диковинный товар:Могущество, Любовь и Зеркало веков,В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов! (1/435)
Скопцы сами считали себя высшим иерархическим уровнем, элитой хлыстовства, «венцом» русского сектантства; хлысты же и другие секты отказывали им в таком признании. «Товаром» основатель скопчества Селиванов называл обращенных и прооперированных неофитов[1074]. Это стихотворение — едва ли не самая выразительная апология скопчества во всей русской литературе, светской и религиозной. Клюев несомненно основывается здесь на знакомстве с источниками, прежде всего со Страдами Кондратия Селиванова и со скопческими песнями. Мы не знаем, основывался ли Клюев на собственном знакомстве с устной скопческой традицией или же сидел в библиотеке и изучал Чтения в Императорском обществе истории и древностей Российских. В любом случае стоит удивиться мастерству, с которым элементы архаического источника вплетаются в ткань современного стиха:
О скопчество — арап на пламенном коне,Гадательный узор о незакатном дне,Когда безудный муж, как отблеск Маргарит,Стокрылых сыновей и ангелов родит! (1/435)
Сравните с этим скопческий гимн Селиванову:
Уж и этот конь не прост, […]В очах его камень Маргарит,Из уст его огонь-пламень горит[1075].
Своему последователю, поэту из крестьян, Клюев рекомендовал скопцов как одну из лучших школ жизни: «Община осуществима легко при условии безбрачия и отречения от собственности […] Вере же в человека нужно поучиться […] у духоборов или у христов-бельцов, а также у скопцов»[1076]. Самое интересное здесь слово «легко»: действительно, при условии выполнения вышеуказанных условий, все остальное «легко».
В мемуарных заметках Гагарья судьбина Клюев рассказывает историю своей незавершенной инициации[1077]. Юношей он жил в Соловецком монастыре, носил вериги и бил поклоны, когда пришел к нему старец с Афона и посоветовал «во Христа облечься, Христовым хлебом стать и самому Христом быть». Старец «сдал» его в общину «белых голубей-христов», то есть скопцов, где Клюев два года был «царем Давидом», то есть певцом и пророком. Потом его стали готовить к принятию «великой царской печати», то есть кастрации. Трое суток братья молились за него, а потом опустили в «купель», как они называли особого рода погреб; там нужно было пробыть шесть недель. Случайно узнав о том, какое именно посвящение его ждет, Клюев сбежал из «купели».