Читаем без скачивания Хлыст - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для равновесия между двумя точками притяжения, не всегда симметричными, понадобились занятия расколом. Кузмин одно время носил старообрядческую бороду, но его обращение вряд ли было религиозным. В сознательной имитации староверчества Кузмин недалек от народников прошлого поколения, которые, как Александр Михайлов, тоже становились иногда неотличимы от старообрядцев. Кузмин вспоминал:
пойдя все глубже в русское, я увлекся расколом и навсегда охладел к официальному православию. Войти в раскол я не хотел, а не входя не мог пользоваться службами и всем аппаратом так, как бы я хотел. […] Я стал изучать крюки, […] старался держаться как начетчик и гордился, когда меня принимали за старовера[1093].
Несмотря на каникулы в Олонце и Васильсурске, на общение со старообрядцами в провинции и столицах, восприятие «русского» вообще и «раскола» в частности оставалось литературным. «Типы Печерского», — рассуждал Кузмин о встреченных староверах, имея в виду, конечно, роман На горах. Тем не менее, в письме другу его юности Георгию Чичерину, будущему наркому иностранных дел, Кузмин писал уверенно: «Ты чувствуешь пропасть между собою и раскольником, — я между собою и Аничковым (как тип) и не чувствую между собою и начетчиком»[1094]. Евгений Аничков и Чичерин, как эксперты, лишь интересовались мистикой как предметом изучения; Кузмин находился внутри мистической традиции и не принимал внешнего отношения к ней как к предмету ‘научного’ исследования. Однако в сентябре 1905 Кузмин записывает: «При всей легкомысленности и жажде наслаждений у меня какая-то совсем не русская, очень буржуазная потребность порядка, выработанной программы занятий […] Я счастлив, когда это налаживается, т. е. я могу только так быть продуктивным». Эта формула «буржуазной» трудовой этики противопоставляется Кузминым его раскольничьему периоду:
Собственно говоря, спокойнее, счастливее и уютнее всего мне бы мое раскольничье — русскую полосу. И притом это — всего дешевле, имея исходной точкой, что все — грех и нищета. Но […] (к этому) призывает иногда малодушие, давно превзойденное[1095].
Итак, «совсем не русская» идея продуктивности ведет к плану и порядку, а малодушие влечет в «русскую полосу». В ответ на разносную критику Крыльев автор их записывает: «мне бы хотелось плюнуть на все, поселиться в углу и ходить только в церковь»[1096]. Как он позже писал стихами,
И в жизни сладостной и коснойКакой-то тайный есть магнит.
Раскольничья жизнь воспринимается теперь как защитный способ существования, чуждый этических оценок, не требующий труда и потому противопоказанный искусству; как регрессия, слишком глубокая для художника.
Я понимаю, что может быть предел, после которого уже не стыдно и не страшно никого и только живы примитивные и глубочайшие инстинкты […] Бродяги, пьяницы, юродивые, святые — именно люди этой категории; и в этом есть какое-то безумие и какое-то прозрение[1097].
Теперь «русская полоса» определяется идентификацией с этой проблематичной «категорией», по сути дела со священным безумием. Но Кузмину близка старообрядческая этика покаяния. «Невинность, девственность только физическая не возвращается […] Чисто жить и после греха хочется», — рассуждает Кузмин, в доказательство ссылаясь на Повесть о Савве Грудцыне. Герой этой рукописи 17 века, которая в начале 20 вновь стала популярным чтением[1098], заключает сделку с дьяволом и предается всевозможным порокам, но под конец кается и вполне возвращается к добродетели. На этой основе строится и политическое самоопределение:
Как царь не понимает, что […] возможно или продлить жизнь и власть, став демократическим монархом, или романтично стать во главе голытьбы, черностенцев, гвардейских опричников, попов […], староверов (заем правительству они не покроют, но царю лично дали бы), запереться где-нибудь в Ярославле и открыть пугачевщину по Волге, вернуть на время при московских колоколах власть, погибнуть прекрасно и удивительно[1099].
Это писалось в октябре 1905, в момент общего ликования по поводу победу демократии. Один путь определяется как пугачевщина от имени царя и на деньги купцов-старообрядцев. Кузмин видит, что он приведет лишь к прекрасной гибели. Другой путь — буржуазный порядок и конституционная монархия; так царю удалось бы продлить свою власть и жизнь многих. Промежуточных ходов нет. Анализ Кузмина исторически точен. Вполне осознавая романтическую природу русского национализма, он пока оставался открыт его прелестям. Перечитывая Лескова, он размышляет на традиционные темы.
О, темные лики, церковные звоны, кровь, удаль, белый царь, леса за Волгой […] Видя другое и зная другое и чувствуя, что вы погибаете, я стремлюсь к вам и люблю вас и не боюсь осуществления своих желаний в митингах поморцев […] и Николая II[1100].
Интересны вопросы о том, как соотносились раскольничьи увлечения Кузмина с его нетрадиционной сексуальной ориентацией; как относились к последней его старообрядческие друзья; и как все это выразилось в его текстах. Несмотря на очевидную недоговоренность важнейших мыслей автора, его романы воплощают идею о тайной связи двух меньшинств, религиозного и сексуального. Герою Крыльев в его поиске сексуальной и культурной идентичности помогают исключительно мужчины, которые делятся на те же полярные классы, что и в Родословной самого автора: в Крыльях это западные покровители с одной стороны, приятели-раскольники с другой стороны. Сходная конфигурация в Нежном Иосифе, где милые старообрядцы противопоставлены женской пошлости русской протестантской общины; и в Плавающих-путешествующих, где эротический поиск находит завершение в апокалиптическом действии. В гибельном пожаре исчезает артистическое кафе, символизирующее мир светского разврата. Рассеянные по тексту отсылки к теософии, революции и тайным обществам дополняют антураж Последних дней, которые сменят, наконец, женское «полусонное содрогание раздавленной ящерицы» на мужскую, «простую, светлую и радостную жизнь»[1101]. После этого романа Жирмунский сразу отозвался о Кузмине как о «последнем русском символисте»[1102]. В стихах 1915–1917 годов, объединенных в цикл Русский рай, те же отчетливые мотивы:
Все тот же сон, живой и давний,Стоит и не отходит прочь[1103].
В месяцы революции Кузмин возвращается к сознанию своей внутренней расщепленности. «Я потерял тот рай и не верю в вновь избранный, который я временами пророчески чую»[1104], — записывает он, имея в виду свои не вполне ясные политические надежды. Он знает себя человеком нового мира, «трижды противного, суетящегося политического […] города»; но его с новой силой тянет туда, где «архиереи и сектанты, что-то милое, теплое, петербургское» (там же). Менее всего эти свойства — «милое, теплое» — характерны для петербургского мифа; но Кузмин знает, а точнее говоря создает, особый его вариант, важную роль в котором играют «архиереи и сектанты».
ХЛЫСТОВСКАЯВ контексте потерянного русского рая оказывается и интересующее нас стихотворение Кузмина Хлыстовская.
О кликай, сердце, кликай! […]Ударь, ударь, ударь! […]Дождусь ли, о, дождусь лиТебя из дальних стран? […]Ой, дух! Ой, царь! Ой, душе!Сойди в корабль скорей!
Искусно воспроизводя атмосферу радения с помощью новейшей поэтической техники, Кузмин серьезен и насмешлив. С одной стороны, Хлыстовская — законная и даже заключительная часть Русского рая; с другой стороны, женские интонации этих восклицаний слишком экстатичны и даже истеричны, чтобы поверить в то, что таким способом можно приобщиться Духа. Женская природа этого голоса чувствуется в каждой строчке, но нигде не указана прямо; ее, однако, любопытно подтверждает заголовок, сформулированный в женском роде (грамматически адекватнее было бы «Хлыстовское»).
В стихотворении 1919 года Ангел Благовествующий, которое стало частью цикла Плен[1105], Кузмин вновь описывает картину хлыстовского радения:
ПреждеМление сладкое […]Когда вихревые складкиВ радужной одеждеВращались перед изумленным оком […]И в розово-огненном ветреЕлеВидны, в нежном как кровь теле,Крылья летящей победы.
Все это происходит с Гавриилом, ангелом благой вести. Он передает ее Марии так, что «(Тепло разливается молочно по жилам немой невесте)». Мария больше ни разу не упоминается; она нема, и ее чувства заключены в скобки; в центре этой картины Гавриил. В длинном стихотворении нагнетаются знакомые образы быстрого, как вихрь, и физиологически действенного кружения: