Читаем без скачивания Избранное - Юрий Скоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что с вами… товарищ Михеев?! Мне больно! — пискнула секретарша, вытягивая у него из руки свою побелевшую кисть.
Он незряче посмотрел на нее, еще постоял, разминая пальцами набухшие веки, и совсем непонятно, хрипло сказал:
— Извините… Это часы.
Снег перестал, и пролился на Востряковское кладбище сквозь мокрые ели низкий, случайный свет заходящего в тучах солнца. Приоткрылось оно не все, — медный, надраенный закраешек его только-то и выпал из туч ненадолго, — оттого и свет, что спугнул кладбищенскую волглую хмарь, был не чист, а с какой-то линялой лисьей рыжинкой.
Выросли на осевшем иглистом снегу ломкие длинные тени. Странно ожили на оградках, надгробьях, крестах, звездах и подбородке Михеева так и не упавшие, и не замерзшие пока еще капли. Трепетно отозвались они на прикосновение закатного варева тусклым, свечным переливом.
Михеев стоял возле сына понуро, без шапки, опустив руки, и не пытался не плакать. Толстый мохеровый шарф его был разворочен, раскрыт, и над белым тугим воротником сорочки судорожно подпрыгивал выпуклый горб кадыка. Михеев часто и слепо мигал слипающимися ресницами, шмыгал, вдергивая в себя заложенным носом влажный воздух.
Где-то далеко и ненужно картавил ворон. С шоссе приползали неясные, стертые шумы. Слабо шуршал подсыхающий в холоде снег. И никого, кроме Михеева, не было сейчас больше в этом оглохшем кладбищенском углу на юго-западе столицы.
Он закрыл лицо шапкой и медленно, неуклюже опустился на колени перед сыном, не слыша, как мокрый снег хрустко уминается под ним, стыло и мертво просачиваясь к телу. Похожие на взлаивающий смех звуки рванулись наружу…
Никто и никогда не видел еще вот такого Михеева. Никто и никогда не увидел бы его вот таким… Только наедине с сыном, в считанные, редкие встречи с ним, он забывал обо всем и в первую очередь о себе, деловитом, сухом, респектабельном, замкнутом, недоступном для абсолютного большинства Михееве, — только здесь позволяя себе срываться с проверенных, крепко отлаженных за целую жизнь тормозов.
Здесь, на погосте, в гостях у сына, горе выкручивало волю Михеева. Неизменно большое и жуткое, оно поднималось из тех тайников, куда он старательно и трудно загонял его от других, и, не умея никак по-иному облегчить, расчистить душу от этого горя, Михеев всякий раз вот так вот мучился и страдал у подножия гладкого, серого камня, с которого смотрел и смотрел куда-то его Сергей…
Он мотал головой, задыхался в бесплодном отчаянии и царапал, царапал перчатками розовый от закатного блика снег.
«Где же она, справедливость-то, а?.. Где-е?.. Ну к кому принести до конца свою боль?.. Перед кем так излиться, чтобы горе исчезло бесследно?.. Не перед Ксенией же? Все равно не поймет… Тогда перед кем? Перед кем?.. Кряквиным, что ли?..» — и, без ответа подумав о главном инженере, Михеев тут же утратил, забыл в себе, ощущение другой, пока еще только призрачно и нетревожно мелькнувшей в нем мысли: как мало, оказывается, в этом мире близких ему людей…
Михеев сухим языком облизнул занемевшие губы и как бы заново почувствовал вдруг на них тепловатую, липкую сладкость того московского пломбира… А ведь три года прошло, как не стало Сергея, да вот не забылся никак, не истерся из памяти тот привкус…
«Целых три года… Го-оссс… Было бы сыну теперь… если бы… двадцать четыре… Ну да, двадцать четыре всего…»
Он случайно подгадал тогда на проводы сына, прилетев из Полярска в Москву по делам в Госплане. А Сергей уезжал в Сибирь, на дорогу Тюмень — Сургут со студенческим строительным отрядом МГУ. И не знал, и не думал, конечно, тогда Михеев, что видит Сергея живым в последний раз…
С утра на Москву в тот день с громом упал и быстро истратился грозовой, шипучий июльский ливень. Пришил он к асфальту и обесцветил надоедливый тополиный ворс. Высвежил ненадолго улицы. На Ярославском вокзале было особенно ярко, шумно и весело. На еще не обсохшем, в натеках и лужах, перроне колыхалось зеленое, зыбкое море: сотни парней и девчат в одинаковых костюмах с ремнями и цветастыми эмблемами толклись и дурачились, пели, плясали, ели мороженое, обнимались, фотографировались, хохотали…
Они тоже купили Сергею мороженое. Сергей с аппетитом лизал его возле двенадцатого вагона и, слегка заикаясь, напрягая правую щеку, торопливо рассказывал Михееву, что осенью, после возвращения со стройки, будет выступать в Венгрии на международном конгрессе, куда его посылают от МГУ с докладом, — так уж удачно вышла почему-то его курсовая работа по математической логике. Сергей говорил, смущенно улыбаясь, что сам Андрей Николаевич Колмогоров при всех похвалил его и сказал, что этот доклад потом запросто ляжет в основу кандидатской диссертации…
Михеев с удовольствием слушал его, кивал, поддакивал и увлажненными глазами все посматривал и посматривал на похудевшего, сильно подросшего за разлуку сына. Ему как-то вообще невольно передалось тогда это празднично-взвинченное, кипучее настроение отъезжающей молодежи, и было хорошо-хорошо на душе.
— В-вот ув-видишь, отец, я скоро добью д-десятую проблему Гильберта, — азартно говорил Сергей. — Я уже почти в-все знаю как.
Сын отпускал свои первые усы, то и дело пощипывал их, и они, очень светлые, мягкие, редко и забавно лоснились на его губе.
Мороженое таяло и, высачиваясь сквозь мятое вафельное донце стаканчика, блестело на пальцах. Сергей схватывал стеки языком, чмокал и ни за что не хотел взять у Михеева новый, свежий платок.
Когда дали отправление, они обнялись.
— Ты уж пиши, математик, пожалуйста… — сказал Михеев.
— Л-ладно, — сказал Сергей. — Н-не буду. П-письма и поцелуи, отец, п-пережитки…
Михеев поцеловал сына и долго еще потом ощущал на своих губах тепловатую, липкую сладость того московского пломбира…
И только в середине августа поступило в Полярск меченое непонятным названием Туртас единственное за все время письмо. Сергей сообщал в нем, что жив и здоров, как лось; что может теперь выжимать двухпудовку одиннадцать раз правой, а левой пока только четыре; что в принципе уже понимает — почем четыреста грамм, то есть фунт лиха; что по ночам ему снятся бульдозеры; что тайга приколдовывает его, а звезды над ней по ночам падают длинными, белыми запятыми; что если бы он умел сочинять стихи, то непременно бы сочинял их, да у него ни черта не выходит; что скоро у них на трассе будет первая курсовая свадьба, потому как вдруг выяснилось, что Володька Карпушин, ихний чемпион факультета по мотогонкам на льду, и Нинка Загонова по кличке Сивуха — «она, понимаешь, отец, красила тут в тазу свои кудри под какую-то кинопринцессу, ну и дала, видать, маху в рецептуре… короче, сделалась вдруг пегой или сивой, как лошадь местного лесообъездчика…» — жутко и безнадежно влюблены друг в друга, устали от поцелуев «тет на тет», а посему и решили хоть раз да и пообниматься на людях, то есть на свадьбе…
На свадьбе-то, как потом рассказали Михееву однокурсники Сергея, все и случилось…
В самый разгар ее жених надумал покатать на бульдозере свою невесту. Настоял на этом, как его ни отговаривали, и сумел запустить бульдозер, что дремал возле вагончиков, в которых жили студенты-строители.
Усадил рядом с собой хохочущую Нинку и… загрохотал по ночному поселку.
Сергей в это время возвращался из леса с цветами для Нинки. Ходил собирать их с фонариком… Карпушин, завидев Сергея, ослепил его фарами и шутейно пугнул на краю поселка, отжимая ревущим бульдозером с дороги к крайней, нежилой избе. Они о чем-то покричали друг другу, и Сергей закинул на колени Сивухе свой мокрый от росы букет… Счастливая Нинка отправила ему воздушный поцелуй… Карпушин обнял Нинку, поцеловал ее длинно-длинно, после запел что-то во все горло и, трогаясь дальше, видать, вместо левого фрикциона, потянул на себя правый… Бульдозер рванулся, закручиваясь на мертвой гусенице, и… растер Сергея о бревенчатую стену избы…
На безлюдном, темном шоссе Михеева встретил ветер. Он возник как-то сразу, из ничего. Видно, что-то нарушилось где-то в угрюмом взвешанном балансе вечернего затишья, и от этого не ясного никому, безмолвного нарушения получился потом внезапный, урывисто стелющийся по-над самой землей ветер ночи.
Михеев стал зябнуть, а такси все не было и не было. Другие машины проносились не часто, на большой скорости. После них оставались упругие толчки взмученной темноты и сбывающая на нет пошумь движения. Ветер парусил брючины, выстуживая Михееву ноги. К животу наползала противная, мелкая дрожь. Он поглубже надвинул шапку, ежась, зарыл подбородок в теплый мохер шарфа и только теперь пожалел, что напрасно он все-таки отказался от министерского автомобиля.
Сейчас Михееву очень хотелось быстрей оказаться в Москве, и он то и дело поглядывал направо, в ее сторону. Там, смигивая и крошась, перемелькивались огни. Они горстились, вызмеивались, закручивались спиралями, постепенно сливаясь в огромный светящийся муравейник, а над ним, выгибая сажевую гущину мрака, призрачно и как бы надуто держался на весу еще более гигантский, сферический купол голубовато-седого сияния.