Читаем без скачивания Атлантида - Герхарт Гауптман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эразм не разделял господствующих в обществе представлений о так называемых благородных поединках и всегда был противником дуэли. Бряцание клинками, венчающее свары между студентами, означало для него всего лишь отзвук средневековья. Кулачное право, кровную месть и тому подобное он презирал как нечто недостойное цивилизованного человека. Но сейчас в нем закипала примитивная необузданная ярость, она была внове ему самому и впервые ставила его в такое положение, когда все гуманные соображения разлетались, как пыль на ветру.
«Мир может быть сколь угодно великим, — говорил в нем некий голос, — но он слишком мал для твоего соседства с Буртье. Один из нас должен закрыть дверь с той стороны. Возможно, высокомерная глупость откажет мне в праве на сатисфакцию, в таком случае я при первой же встрече дам ему пощечину, в театре или на улице…»
Вслух он совершенно невозмутимо произнес:
— Странное дело, милый Жетро. В круговерти лиц и событий, именуемой жизнью, человеку дано познать огромное множество глубоких потрясений, но величайшие коренятся в нем самом.
Жетро не сразу понял, к чему относится это замечание. Наконец он решил, что Эразм имеет в виду вероломное предательство Ирины.
— Упаси бог! Я ничегошеньки не знаю! — воскликнул он. — Я лишь делюсь банальными соображениями насчет человеческих возможностей.
Молодой доктор боролся с черной волной ненависти, которая застила ему весь Границ со всеми его обитателями, кроме Ирины и Буртье. Пот бисером высыпал у него на лбу, и Жетро заметил, как дрожат его руки.
Разве не ради нее, одной Ирины, влез он во всю эту историю, чтобы быть рядом, кожей чувствовать близость, говорить с глазу на глаз, управлять ее движениями, извлекать из них грацию и наслаждаться этим? Чтобы лепить и наслаждаться, погружаясь в тончайшую ткань художнической иллюзии, которая к тому же избавляла его от всяких человеческих уз? Но с огнем играть нельзя. Эразм, к своему ужасу, как-то очень осязаемо почувствовал истинность этой немудреной сентенции, равно как и огня, разгоревшегося в полную силу.
Эти его размышления оборвал осклабившийся обер-кельнер, шепотом возвестивший о появлении Ирины, а восхитительная миниатюрная актриса своими легкими шажками уже отбивала такт по паркету зала. То, что поднялось тут в душе Эразма, может себе представить каждый, кто хоть однажды был влюблен. Мир, тесный для двоих, расширился беспредельно, давая место многим миллионам, и казалось, повсюду разнесся торжественный распев: «Обнимитесь, миллионы!»[126]
— Почему вы сбежали? Вы очень сердиты? — таковы были первые слова, произнесенные юной мадонной. — Театр взбунтовался. Георги злорадно потирает руки. Все наперебой вопят: «Этого следовало ожидать! Что вам говорили!» Ну и бог с ними. А кому стало легче и что всем нам остается делать? Эриху Зюндерману изображать обезьяну, кандидату Люкнеру корчить из себя народного трибуна, Элизе и Лене запустить в меня коготки за то, что я играю Офелию! А уж Сыровацки! Тот стал просто дромадером! Все они вместе взятые гроша ломаного не стоят, и не надо принимать их всерьез. Но вы-то можете понять, что вам никак нельзя ударяться в бегство! Нашелся и подходящий осел — Буртье. Он должен обо всем доложить князю: работа-де продолжаться не может, пока не начнут играть подлинного «Гамлета», а режиссурой не займется Георги. Но у князя им не поздоровится. Крамм и доктор Оллантаг уже разъяснили ему, что к чему. Его светлость еще всласть потешится. У них тоже довольно сильная партия. Да и принцесса Дитта не без головы на плечах. Скоро вам предстоит узнать: влюблена она в вас или нет. Если и влюблена, мне это безразлично. Главное, чтоб вы нас не бросили. Все это не так уж серьезно.
Возможно, Эразм и внимал ее словам, но взгляд его, впившийся в лицо говорящей, явно уходил за пределы мира сего. Когда же до Эразма дошел смысл ее слов, он уже летел вместе с ней в воображаемые дали, прочь от всяких там дворцов, театров и людей, куда-нибудь на необитаемый остров.
И все-таки, покривив душой, он сказал:
— Тем не менее я должен оставить дело.
— Как? В самом деле? — спросила Ирина в явном замешательстве. — Но вы же хороший! — горько добавила она, чувствуя себя совершенно сбитой с толку.
— Отобедайте с нами, Ирина, выпейте вина! — предложил Жетро. — Время — лучший советчик. Все еще поправится.
— Еще бы не отобедать! Вы думаете, я не проголодалась? Четыре часа репетиции да еще всеобщая свара, в которой режиссер кое-кого оставил без своей защиты.
— И вам тоже досталось?
— Еще бы! А вы как думали? Это бочка сорокаведерная, эта астматическая корова Пепи Рёслер покуда еще у дел. Влезает на сцену, сует в рот карамельку, разворачивается, как пароход, и говорит: «С каких это пор юнцам стали давать режиссуру, а девчонки подались в Офелии?!» И враскачку уходит за кулисы.
«Сейчас сама садится за стол, а прежде решительно отказывалась», — подумал Эразм. Она вдруг необычайно тронула его. Он с болью увидел перед собой воплощенную беззащитность. Кто та женщина, что называла себя ее матерью? Быть может, Ирина вообще не знала матери. Как случилось, что отныне она стала для него блуждающим в потемках ребенком, отданным на волю житейских бурь и напастей, бессловесно-беспомощным, потерянным, ищущим сильной руки спасителя? Не без трепета узнал Эразм в ее появлении перст судьбы. «Я принадлежу тебе» — означало поразительно внятное, хотя и безмолвное признание миниатюрного инфантильного существа: «Возьми меня, владей мною и не отпускай больше, делай со мной и из меня что хочешь! Будь моим заступником, моим отцом, моим учителем, моим сеньором, моим повелителем, моим любимым!»
Неопровержимость этого признания раскрыла молодому человеку глаза на исподволь свершавшуюся перемену с ним и на тот простой факт, что ему нет больше возврата в невинное лоно прошлого: всякие попытки сделать это, принудить себя к отречению в этот миг казались противными духу решительной мужественности. И ответом ему был трубный суровый глас из Апокалипсиса, наполнивший его уши: «Ты взвешен на весах и найден слишком легким!»[127]
«Итак, — размышлял Эразм, — мне ничего не остается, как только принять веление судьбы, которому не может быть противления. Где это написано, что человеческой неуемности надо противопоставить вялую, эгоистическую устроенность?
Можно ли обманывать такую вот щемящую доверчивость? Разве эта маленькая Ирина не стала для меня самым близким на свете существом? Что может быть теснее родства, связавшего нас? В едином порыве сердец слить ее кровь с моей — не это ли самое могучее кровное родство? И разве не соединились мы в горячем зерне творящей мистерии, которая признает лишь все творение, а не его осколки?»
Покуда дух молодого мыслителя витал в надземных сферах, его земная оболочка выдавала тривиальное раздражение. Сыровацки был аттестован как нуль с браслетом; Люкнер — как академический зубрила, прилежный соискатель похвального листа или почетной стипендии; Леопольд Мюллер — как неудавшийся трактирщик. Выпадов в сторону дам Эразм себе не позволил. Когда инструменты оркестра, послушные дирижеру, дополняют друг друга, получается музыка, когда же друг друга дополняют эти жалкие лицедеи, не желающие никого слушать, получается обыкновенный дебош.
Пожалуй, даже хорошо, что эта филиппика, столь понятная в устах Эразма, была прервана появлением отнюдь не столь одиозных фигур: барона-художника и доктора Оллантага.
— В резиденции объявлена «тревога», — потирал руки барон, гневно раздув ноздри и придав лицу иронически-серьезное выражение.
— Да, да, именно так, — подтвердил доктор Оллантаг. — В Границе — революция! Век расшатался, как говорит принц Датский.
Обер-кельнер предложил гостям перейти в соседнюю залу, где им никто не помешает. Сегодня, как ему кажется, будет довольно других гостей.
Наглое требование было удовлетворено.
— Посмотрите-ка в окно! — воскликнул Крамм. — Старшеклассники, да и ребята помладше, роятся возле училища. Весть о театральном перевороте уже взбудоражила все слои населения. Я думаю, просветленный дух ректора Траутфеттера воспримет случившееся как здоровый симптом, и он внушит это своим питомцам.
— Дабы не допускать сомнений касательно существа дела, — сказал Оллантаг, — двор решительно берет вашу сторону.
— А Буртье получил от ворот поворот, — сообщил Крамм, — с чем могу вас поздравить. Во дворце смакуют подробности импровизированной и бесплатной комедии. В конце концов князь начал изнемогать от смеха, чего с ним давненько не случалось, и хлопать себя по коленям. «Помолчите, помолчите, — умолял он своего казначея, который был случайным свидетелем фарса, — дайте же мне передохнуть от смеха… А Лаэрт, Лаэрт-то до чего хорош. Стало быть, доктор Готтер толкует, что бывший камер-юнкер и будущий камергер не будет восставать против короля, осыпающего милостями все семейство? Так, так. И что же делает Зюндерман? Зюндерман затевает свое восстание! Уж коли его прижали в пьесе, он возьмет свое в жизни, и не будет пощады доктору Готтеру».