Читаем без скачивания Очарование темноты - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я уступлю, Платон Лукич. Я продам очень дешево.
— Значит, вы ничего не поняли, Антип Сократович.
— Мне нужно рассчитаться по векселям и уехать. Это меня наказал бог за мои грехи... Я готов уступить завод совсем за гроши... Такой пруд... Правда, его уже нет, но будет на следующий год... А лес есть. Он цел... Превосходный строевой лес и такой населенный... Одних глухарей...
Платон прервал громко и властно:
— Значит, вы никогда не поймете меня... Вы в этом смысле, извините, тоже глухарь, способный слышать только свое — еще раз извините — бормотанье. На этом и завершим переговоры о купле и продаже... Если хотите отобедать с нами, то приглашаю вас.
— Благодарю, благодарю, я лучше пройду к вашему бухгалтеру...
Платон, очень редко прибегавший к вину, попросил водки. Сегодня ему предлагали купить уже второй завод. Приходила вдова Кузьмы Гранилина. Платон устыдил ее:
— Повременили бы вы, Зинаида Сидоровна, хотя бы сорок траурных дней и дали бы его душе предстать перед престолом всевышнего.
Гранилина, игриво хихикнув, ответила:
— Он уже предстал перед котлом с кипящей смолой дьявола. Это для меня всеравнешенько, Платон Лукич... Только поимейте в виду: ежели вам не желателен мой завод, найдутся и другие желатели. Я-то хотела вам. Выто надежнее — в смысле без надува... Я же одинокая.
Притом еще свежая. Меня и вокруг да около легошенько можно обмишурить...
— Все! — так же решительно оборвал разговор с Гранилиной, как тремя часами спустя он это сделал с Потаковым. — Если вам, Зинаида Сидоровна, нужен кров или деньги, Овчаров не оставит вас.
— Спасибочко за неоставление! Я тоже не оставлю вас... Мой хоть и был, прямо скажу, иродом, все-таки он осатанел не без вашего замочного угнетения. Женщине и раньше рот заткнуть было трудновато, а теперь, при дарованной царем свободе, и подавно...
Гранилина, охально сверкнув юбками, ушла, хлопнув дверью.
Платон, оставшись один, ни к кому не обращаясь, сказал:
— Я бы ее принудил не только постричься в монастырь, но и заточил бы в пещеру...
Здесь нам придется остановиться и вернуться к истоку повествования, а до этого признаться, что наиболее насыщенные событиями главы опередили вступительно-экспозиционные описания, без которых нам не обойтись.
Мы не минуем истории возникновения Шалой-Шальвы, а вместе с нею династии промышленников Акинфиных, Нам не будет понятным, почему характеры и поступки главных действующих лиц такие, а не другие, если мы не познакомимся, хотя бы бегло, с их биографиями и условиями, в которых возвышались или падали их души.
Рассказывать истории, биографии, давать архивные справки всегда утомительно для пишущего и читающего. Но иногда можно пойти друг другу навстречу, на взаимные компромиссы. То, что принято писать строго и педантично, можно окрасить юмором, как и то, что читается с напряжением, можно прочесть с доброжелательной снисходительностью.
Пусть сказово-иронический роман не водевиль, но характерное для него настойчиво будет вторгаться в жизнь Шалой-Шальвы, при всей драматичности событий едва ли можно будет не отдать дань сатирическому высмеиванию и откровенному памфлету.
Итак, возвращаемся в прожитое, с которого и следовало бы начать наше повествование.
ЦИКЛ ВТОРОЙ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Зазывно-приветливо улыбается Луке Фомичу Акинфину синее январское небо. Весна еще далеко, а позолотевшее солнышко старательно озаряет Шало-Шалывинские заводы счастливого отца и благополучного хозяина фирмы. «Акинфин и сыновья». И он «в это утро радостен и благостен, как небо и как земля и как все сущее на ней.
Светлым-светло-светлешенько в родовом дедовском дворце. Два света, два солнца в помолодевшей душе Луки Фомича. И как им не быть...
Исправно дымят все двадцать семь его заводских труб. Скоро прибавятся еще две. Для круглого счета недостанет одной. Задымится и она. Самая превысокая из всех ее кровных сестер, на зависть окрестным приземистым дымилкам с большими хайлами, да малыми тягами. Ну, так ведь по барину и говядина, по фабриканту и труба.
Боязливо, скаредно ставили свои заводы прижимистые уральские тузы. Держались за полушки — упускали тысячи. Норовили меньше вложить — больше нажить,
Ы-ых вы! Самоубийственные хапальщики, торфяные мозги! Положим, и ты, Лука Фомич, тоже смолоду не был падок на большую новину, а лишь по малости перенимал ее у башковитых заграниц. Тоже чурался скородельных станков, страшился и своего первого паровика. Стыдно вспомнить, как ты для безопасности выписал из Англии не одного машиниста, но и кочегара за веские золотые фунты. А оказалось, что и свой самый захудалый углежог может топить паровой котел за медные гроши. Знай только подкидывай да шуруй и не перегревай. А перегреешь — тоже на небо не вознесешься. Пружинчатый клапан сам, без тебя, лишний пар выпустит, и вся недолга.
Не ослом ли ты был, Лука, не простофилей ли?
Был и тем, и другим, да не полностью. Не у кого-то, а у тебя, чуть не у первого по всей округе, задымила паровая фабрика. И ты, а потом через тебя заводчики поняли, сколь проворнее и прибыточнее пар, нежели его родимая матушка вода, выпарившая из себя в железном дому, в котельном терему могучего горячего богатыря.
Поняли, да не все переняли. А отчего?
Оттого, что не на одном Урале ведется: своими глазами глядеть, а дедовским затылком видеть. И ты, Лука, тоже попервоначалу был недужен таким же устройством своего маловидения. И кто знает, как бы долго ты оставался таким, если бы не Платон.
«Все началось с тебя, Платон. И я, породивший тебя, сызнова появился на свет тобой, мой Тоник-Платоник. Не счастье ли это, не радость ли — повторно жизнь начинать в сыне своем?»
В таких мыслях благодушествовал Лука Акинфин, возлежа на сафьяновом полудиванчике с откидной спинкой. Любил Лука Фомич лакомиться кондовыми словесами. Обожал, словолюбец, размышлять и говорить складно, премудро, узорчато. Знал старик цену и место златокованым речениям и в разговорной строке, и в строке, писанной новомодным стальным пером. Не сторонился он и салонных «лексий», как гундосых, а равно лающих. Без них нельзя, как и без белой жилетки при визитной нарядности. Миллионщик от тысячника не одними деньгами высится, но и всем прочим — от модных обуток до нашейных удавок.
Снадобилось Луке при его заводской коммерции постигать и сухопарое, без единой кровиночки, торгово-промышленное краткословие. Оно хоть и мертво, как телеграммные точки с черточками, зато укладисто. Для конторы иного и не надобно. Там больше цифирь требуется. Она разговор ведет, и слова при ней как лакеи при барине — прислужная «лексия».
Какая она там ни будь, а без нее и пуда чугуна не продашь, самой последней машинёшки не выпишешь.
Всякие слова нужны. И румяные. И багряные. И медовые. И дубовые. А дома, для разговора с самим собой, все они хороши. Какие хочешь, те и нижи на потаенную нить. А коли весело, плети из них забубенные, только тебе ведомые кружева. А чтобы лучше низать и вязать сокровенное, прелестно налить вторую утреннюю бирюзовую рюмашоночку. Вчерашнему хмелю, видать, одной-то мало. Да и тебе, господин Акинфин, вторая не помешает воспарить в мечтаниях выше облака и подивиться с высоты на свои владения.
Благодать!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Лука Фомич потянул рычажок с белым костяным набалдашничком, и спинка полудивана выпрямилась. Такое устройство. Как тут не похвалишь город Берлин, который любит брать большие деньги, но не заставляет раскаиваться уплатившего их.
Возлежавший Лука Фомич, оказавшись восседающим, наполнил свою золотую, бирюзово-эмалевую, выпил, закусил малосольной кетовой икрой и принялся думать о прожитом.
Прожитые годы были тревожны заботами, суетны хлопотами заводской круговерти своих норовистых, разномастных, грохочущих и многолюдных извергов. Малая мельница и та может перемолоть своего мельника, если его душа охладеет к ней, если он перестанет вникать в каждую ее пустяковину.
А завод?
Не чертее ли он дюжины чертовых мельниц? Это один завод. А у него их не два и не три...
Разумей бы бог самую малость в заводском деле, он бы прижизненно уготовил место в раю многострадальному заводчику. Загодя простил бы все его вольные и невольные прегрешения за то, что на этом свете он мученически кипмя кипел от безбородой юнины до торопливой седины в адовой купели. Терпеливо кипел и не обуглился. Мало того — без единого ожога, живешеньким-здоровешеньким вышел из этого пекла. За это и стопудовую свечу мало поставить.
Только кому?
Кому, в самом деле, положа руку на сердце: богу или Платону?
Тут Лука торопливо перекрестил рот, затем нарядную бирюзовую рюмашоночку и, погрозив ей пальцем, сказал:
— Теперь ты поможешь мне воздать богу богово, Платону Платоново, а мне мое. — Он выпил налитое из второй бутылки с большим колоколом на этикетке. — Так звончее будет разговор.