Читаем без скачивания Бунт в «Зеленой Речке» - Тим Уиллокс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь Генри оказался среди кошмара более страшного, чем те, что порождало его больное сознание. Запуганный и всеми презираемый, он подвергся изуверствам и наказаниям, являющимся обычным уделом умственно отсталых, но только еще более изощренным. Его оскорбляли и запугивали. Он был самым одиноким человеком в тюрьме. А ведь его рост достигал двух метров с лишним, и он мог перенести на руках блок двигателя вдоль всей мастерской, не запыхавшись. Возможно, не будь он таким огромным или таким безумным, ему бы удалось отыскать какой-нибудь укромный уголок, где он спокойно существовал бы, как и многие другие. Но Эбботт не смог. Когда он не был мишенью для издевательств, он был ничем. В огромной клетке из стекла и стальных прутьев его разум крутился в ловушке его собственного больного сознания: изоляция, психоз, унижения, лекарства и пренебрежение сменялись еще большей изоляцией, психозом — и так без конца. Терзаемый изнутри и снаружи, Генри Эбботт жил как бы между сцепившимися в драке собаками.
А Клейн помог ему. В первый же месяц в блоке „D“ доктор познакомился со способностью тюрьмы выворачивать человеческую натуру наизнанку. Он чувствовал, как страх и лишения извращают его мышление, искажают здравый смысл. НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО. В относительной тишине, наступавшей после отбоя, он прислушивался к доносившемуся порой сдавленному плачу. Но это не его дело… Иногда эти постыдные, жалкие звуки издавал он сам. Но даже тогда это было не его собачье дело, да и ничье вообще. Обитатели „Зеленой Речки“ привыкли наблюдать за проявлениями безмерной скорби без малейшей жалости и не ждали иного отношения к себе. Жалость к другим считалась слабостью и была, таким образом, опасна и аморальна. Жалость же к самому себе была злом, граничащим с извращением. Поэтому Клейн, подобно всем желавшим выйти когда-либо на свободу живыми, подавлял свою боль и старался не слышать чужой.
Но донесшийся однажды ночью, спустя семь недель после прибытия Клейна, голос Генри Эбботта не был приглушенным.
— Эй?
Это слово прокатилось по ярусам блока, продираясь через кошмары спящих, подобно воплю проклятой и забытой души, терзаемой, в аду. В зеленоватом свете ночной лампы Клейн посмотрел на часы: было три минуты третьего. Когда голос раздался снова, по его спине пробежал холодок.
— Эй?
И вновь:
— Эй?
И опять:
— Эй?
С каждым разом интонация становилась все отчаяннее, все ужаснее, как будто весь лексикон страдающего сведен к одному-единственному. Есть здесь кто-нибудь? Чего вам нужно? Скажите мне. Скажите же мне! Оставьте меня в покое. Да оставьте же меня! Ну, пожалуйста, оставьте меня в покое… Пожалуйста, дайте мне умереть. Прошу вас, дайте мне умереть…
По мере того как в воплях Эбботта гневные интонации сменялись жалобными, Клейн как опытный врач сразу распознал хрестоматийное воспроизведение полудиалога между психопатом и мучителем, сидящим в них самих. Клейну приходилось слышать подобное и раньше, в хаосе приемного пункта неотложки, но никогда — находясь по одну сторону забора с кричащим. Единственными знаками внимания, которых удостоился Эбботт, стали потоки брани и угроз.
— Ты покойник, козел!
— Я вырежу у тебя твой поганый хрен!
— Заткнись, гнида!
— Эбботт, мешок ты с дерьмом, я тебя в последний раз предупреждаю.
— Иди повесся!
— Во-во, давай!
Весьма неприятная сцена. Но Клейну до этого не было дела, и он игнорировал происходящее. Вернее, он игнорировал Генри Эбботта, поскольку заключенным надоело орать в пространство, и они притихли.
Спустя два дня Эбботт все еще сидел в своей камере без еды и питья, по-прежнему не находя иных слов, кроме бесконечных „Эй?“.
На третью ночь наступила неустойчивая, гнетущая тишина. Пока Эбботт кричал, вертухаи не горели желанием вытаскивать его из камеры, опасаясь недосчитаться после этой боевой операции глаз или рук. Только когда жалобы соседей по ярусу на зловоние стали чересчур громкими и начали сопровождаться метанием полос зажженной туалетной бумаги, капитан Клетус раскачался и приказал вытащить Эбботта.
Когда Клейн увидел бегущих к камере Эбботта вертухаев с пожарным рукавом наперевес, он внезапно обнаружил, что лозунг „НЕ МОЕ СОБАЧЬЕ ДЕЛО“ на этот раз не находит в нем отклика. Даже если людям удается лишить тебя очень многого, кое-что им неподвластно. В любой ситуации у каждого остается что-то свое, а сколько — зависит только от тебя самого. На протяжении тех трех дней Клейн почувствовал, что и сам умирает. Это чувство не имело никакого отношения к метафизике — это была реальность, отдававшаяся во всем теле болью в тазу и спине, отвратительным ощущением во внутренностях. А увидев пожарный шланг, он понял, что вместе с экскрементами, которыми были перемазаны стены и пол камеры Генри Эбботта, струя воды смоет и его, доктора Рея Клейна. На его плечах лежал груз знания, врачебного знания, а вместе с ним и ответственность за страдающего человека.
Клейн попросил у Клетуса разрешения войти к Эбботту и поговорить с ним. Капитан после долгой паузы спросил:
— Что, Клейн, хочешь быть самым умным?
— Надеюсь, что нет, капитан, — отрапортовал Клейн.
— Если тебя пришьют в мою смену, мне придется накропать тысячу докладных.
— Я там просто переночую, — сказал Клейн.
Клетус смерил его взглядом:
— Ну, смотри: башка-то твоя…
В камерах оживились и пронесся слушок: к решеткам припали любопытные, руки вцепились в прутья — новичок Клейн шел к психу. В обычном состоянии Эбботт был втрое, а во время припадков — впятеро сильнее нормального человека. И ни от кого не секрет, что буйнопомешанные нечувствительны к боли. Все зэки прекрасно помнили, как в позапрошлом году один такой отпилил обломком зеркальца для бритья свой собственный член вместе с яйцами и при этом даже не пикнул. А Клейн этот, надо полагать, совсем ни хрена не соображает. Да и что взять с краткосрочника, он и знать не знает, почем фунт лиха. Тот придурок Эбботт сильнее его раз в семь, а то и в восемь. Мать его распротак, он же гигант!
А гигант Эбботт в это время корчился в уголке своей камеры, покрытый дерьмом с головы до ног, и ковырял болячку на лице. Страх его придал поту и экскрементам свой запах — еще более едкий и постыдный… Именно этот запах отвращал людей, потому что извлекал из самой примитивной доли их мозга память об атавистической беспомощности и ужасе, которые они пережили, представ на этот свет жалкими и нагими. Клейн, борясь с желанием проблеваться и сбежать, встал на пороге камеры и представился:
— Привет, Генри. Я Рей Клейн.
Не дождавшись ответа, Клейн шагнул внутрь и присел на койку. В следующее мгновение дверь с грохотом захлопнулась, оставив его наедине с Эбботтом.
Так, не говоря ни слова, Клейн просидел на койке всю ночь, игнорируя бессовестные вопли и издевки из соседних камер. Он просто сидел и молчал, привыкая к вони и пытаясь найти в себе хоть чуточку уверенности, на которую мог бы опереться и Эбботт. Ближе к утру Клейн незаметно для себя задремал; проснувшись к первой перекличке, он обнаружил, что его голова лежит на плече гиганта, а чудовищная лапища Эбботта поддерживает его за талию.
В тот же день Эбботт безо всяких понуканий и уговоров последовал за Клейном в карцер и согласился на курс лечения, который тот для него рекомендовал. Вообще-то, доктор не пришел в восторг от идеи запереть больного человека в каменный мешок и посадить его на сильнодействующие транквилизаторы. Но все же ему разрешили четырежды в день навещать Эбботта, никто при этом не был покалечен, и гигант начал потихоньку отходить. Сейчас ему два раза в неделю вводили внутримышечно медленно действующие фенотиазины, немного ослаблявшие такие симптомы его заболевания, как, например, ощущение пластмассы, закачанной в лицевую мускулатуру и мешавшей говорить и улыбаться.
Эбботт уже никогда не смог бы вернуться к нормальной жизни, но после этого инцидента ему хотя бы обеспечили сносное существование в тюрьме. Деннис Терри предоставил ему работу на очистных сооружениях, на которую все равно никто больше не претендовал, а в тех случаях, когда на Генри опять накатывало, под рукой был Рей Клейн, который препровождал гиганта в карцер, что не вызывало со стороны Эбботта никаких возражений. Правда, однажды Эбботт попал в карцер в относительно нормальном состоянии: это случилось несколько позднее, когда Клейну пришлось пережить еще один факт своей биографии в „Зеленой Речке“…
Майрон Пинкли был безмозглым, самовлюбленным социопатом двадцати одного года от роду, с мясистыми плечами и заостренной, как пуля, головой. В свое время он, предаваясь гнусным любовным утехам со своей девицей в национальном парке „Биг Бенд“, пришел в игривое настроение и убил трех совершенно незнакомых ему туристов. В „Речке“ Пинкли униженно пресмыкался перед членами команды Нева Эгри, напрасно рассчитывая со временем слиться с ним. Он был одним из тех надоевших всем дрочил, которые обычно кончали тем, что убивали кого-нибудь прямо перед носом охранника и проводили остаток жизни в одиночке.