Читаем без скачивания Путём всея плоти - Сэмюель Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Modèle de grâce et de beauté, la jeune Calciope non moins sage que belle avait mérité l’estime et l’attachement du vertueux Lycurgue. Vivement épris de tant de charmes, l’illustre philosophe la conduisait dans le temple de Junon, oú ils s’unirent par un serment sacré. Après cette auguste cérémonie, Lycurge s’empressa de conduire sa jeune épouse au palais de son frère Polydecte, Roi de Lacédémon. Seigneur, lui dit-il, la vertueuse Calciope vient de recevoir mes voeux aux pieds des autels, j’ose vous prier d’approuver cette union. Le Roi temoigna d’abord quelque surprise, mais l’estime qu’il avait pour son frère lui inspira une réponse pleine de bienveillance. Il s’approcha aussitôt de Calciope qu’il embrassa tendrement, combla ensuite Lycurgue de prévenances et paru très satisfait»[262].
Он указал мне на эту надпись и несколько испуганно сказал, что уж лучше Эллен, чем Кальсиопея. Я увидел, что он выздоравливает, и не замедлил предложить через день-другой продолжить наше путешествие.
Не стану утомлять читателя, проводя его с собою по хорошо хоженым тропам. Мы останавливались в Сиене, Кортоне, Орвието, Перудже и многих других городах, а после двух недель, поделенных между Римом и Неаполем, отправились в Венецианские области и, посетив все эти волшебные городки, что лежат между северными склонами Альп и южными — Апеннин, вернулись через Сан-Готард. Не уверен, что Эрнест наслаждался путешествием более моего, но лишь к моменту нашего возвращения его силы восстановились настолько, что его можно было назвать вполне здоровым, и только по прошествии месяцев он утратил, наконец, ощущение ран, нанесённых ему последними четырьмя годами, утратил настолько, что мог ощущать уже одни лишь шрамы, и только.
Говорят, когда люди теряют руку или ногу, они долго ещё по временам чувствуют боль в несуществующей конечности. Боль, о которой Эрнест почти забыл, вернулась к нему по возвращении в Англию — это жало тюремного заключения. Пока он был всего лишь мелким лавочником, оно ничего не значило; никто о нём не знал, а если бы даже знали, так и пусть; теперь же, хотя он возвращался к прежнему своему положению, он возвращался опозоренным, и боль, от которой он был в предыдущем случае защищён окружением столь для себя новым, что вряд ли и осознавал, находясь в нём, кто он таков, эта боль теперь была, как боль от раны, нанесённой вчера.
Он думал о своих высоких устремлениях и планах, которые строил в тюрьме, — как он будет использовать свой позор как аванпост силы, а не замазывать его. «Хорошо было рассуждать об этом тогда, — думал он про себя, — когда до винограда было не дотянуться, а каково сейчас?» Кроме того, только самодовольный болван может ставить себе высокие цели и пребывать при благих намерениях.
Некоторые из его старых знакомых, прослышав, что он избавился от так называемой жены и теперь опять не стеснён в средствах, захотели возобновить знакомство; он испытывал к ним благодарность и порой пытался сделать полшага им навстречу, но этого было всегда мало, и вскорости он опять ушёл в себя, притворившись, будто никого из них не знает. Он был обуян инфернальным бесом честности, который нашёптывал ему: «Эти люди знают многое, но не всё, ибо, если бы знали всё, отвернулись бы от меня — и потому я не имею права водить с ними знакомство».
Он думал, что все вокруг, кроме него одного, sans peur el sans reproche[263]. Разумеется, они должны быть такими, ведь не будь они такими, то разве не предупреждали бы всех имеющих с ними дело о своих изъянах? А он, что ж, он так не может, и потому не станет водить знакомство на ложных основаниях; и вот он оставил всякие попытки реабилитироваться и замкнулся в своих прежних занятиях музыкой и литературой.
Теперь, разумеется, он давно уже понял, как всё это было глупо — то есть глупо, говорю я, в теории, ибо на практике судьба распорядилась лучше, чем могла бы, охранив его от связей, которые могли бы повязать ему язык и заставить видеть успех не в том, в чём он, в конце концов, успеха достиг. Он делал то, что делал, инстинктивно и по единственной причине: это было для него самым естественным. В той мере, в какой он вообще думал, он ошибался, но то, что он делал, он делал правильно. Как-то раз, не очень давно, я сказал ему нечто в этом роде и также сказал, что он всегда целил высоко.
— Да никуда я и не целил вовсе, — отвечал он, чуть возмутившись, — и можете быть уверены, целил бы весьма низко, если бы думал, что мне вообще есть смысл целить.
В конечном итоге, полагаю я, ни один человек, у которого нет, скажем мягко, отклонений в мозгах, доныне не целил высоко с заранее продуманными злыми намерениями. Я однажды наблюдал, как муха села в чашку с горячим кофе, на поверхности которого образовалась тоненькая молочная пенка; муха осознала смертельную опасность, и я заметил, какими гигантскими шагами, с каким сверхмушиным усилием продвигалась она по предательской поверхности к кромке чашки — ибо на такой мягкой почве она с помощью одних только крыльев взлететь не могла. Наблюдая за мухой, я воображал, что в этот момент высшего напряжения сил, моральных и физических, смертельная опасность могла бы их удесятерить, и эта энергия могла бы даже передаться её потомству. Но ведь она, будь это в её власти, не захотела бы такого наращивания моральных сил, и уже никогда больше сознательно не сядет на горячий кофе.
Чем больше я наблюдаю, тем вернее знаю: неважно, почему люди поступают правильно, пока поступают правильно, и почему могли бы поступить неправильно, если бы поступили неправильно. Результат зависит от деяния, а побуждение ни при чём. Я читал где-то, не помню, где, как в одной сельской области случилась как-то великая нехватка продовольствия, так что бедняки страдали ужасно; многие прямо-таки поумирали от голода, трудности же испытывали все. А в одной деревне жила бедная вдова с малолетними детьми, которая, хотя по видимости и не имела никаких источников пропитания, выглядела по-прежнему упитанной и в добром расположении духа, и также её маленькие. И все вокруг дивились — как это им удаётся? Ясное дело, тут была какая-то тайна, и так же ясно, что недобрая, ибо всякий раз, как кто-нибудь намекал на её с детьми благополучие во время всеобщего голода, на лице бедной женщины появлялось смущённое, загнанное выражение; более того, порой видели, как в нехорошие ночные часы они выходили из дома и, по всей видимости, приносили домой что-то, что вряд ли можно добыть честным путём. Они знали, что находятся под подозрением, а поскольку дотоле имя их было незапятнанно, сильно от этого страдали, ибо, надо признаться, сами верили, что совершают нечто нехорошее, если не прямо злодейское; и всё же, несмотря ни на что, они процветали, тогда как все их соседи бедствовали.
Наконец, делу был дан ход, и приходской священник учинил бедной женщине перекрёстный допрос с таким пристрастием, что с обильными слезами и сознанием полного своего падения она призналась: они с детьми забирались в кустарник и собирали улиток, варили суп и ели — достойна ли она прощения? Есть ли хоть какая-то надежда на спасение для неё и детей, хоть на этом свете, хоть на том, после такого неестественного поведения?
И также я слышал об одной вдовствующей графине, все деньги которой находились в консолидированной ренте[264]; у неё было много сыновей, и в своём стремлении поставить на ноги младших она захотела получить дохода поболее того, что могли ей дать консоли. Она посовещалась со своим адвокатом, и тот посоветовал ей продать облигации и вложить деньги в «Лондон энд Норт-Уэстерн», чьи акции шли тогда по 85 на 100. Для неё пойти на это было так же ужасно, как для той бедной вдовы, о которой я только что рассказал, есть улиток. Стыдясь и скорбя, как тот, кто занят грязным делом, — но ведь надо же поставить мальчиков на ноги! — она поступила, как ей советовали. Долго ещё после этого она не могла спать по ночам, томимая призраком надвигающейся катастрофы. А что получилось? Она поставила мальчиков на ноги, и, к тому же, через несколько лет её вложения удвоились, и она продала все акции и перешла обратно в консоли и умерла со счастливым сознанием безгрешной полноты обладания своими капиталами.
Она искренне считала, что совершает нечто дурное и опасное, но дело тут решительно не в этом. Допустим, она вложила бы деньги, полностью доверившись совету какого-нибудь знаменитого лондонского брокера, а совет оказался бы никуда не годным, и она потеряла бы все деньги, и предположим, она делала бы всё это с лёгким сердцем и без малейшего сознания греха — сослужили бы ей хоть какую-нибудь службу отсутствие у неё дурных намерений и безупречная чистота её помыслов? Не сослужили бы.
Но вернусь к своему повествованию. Больше других беспокоил моего героя Таунли. Он, как я уже говорил, знал, что Эрнесту предстояло вскорости получить деньги, но Эрнест, естественно, не знал, что тот знает. Таунли и сам был богат, а теперь ещё и женат; Эрнесту предстояло скоро стать богатым, он уже предпринял честную попытку жениться и в будущем, несомненно, женился бы совершенно законно. Ради такого человека следовало потрудиться, и когда в один прекрасный день Таунли встретил Эрнеста на улице и последний хотел было улизнуть, Таунли со свойственной ему природной остротой прочёл его мысли, ухватил его, говоря в морально-переносном смысле, за загривок и весело вывернул наизнанку, сказавши, что такой чуши не потерпит.