Читаем без скачивания Другие барабаны - Лена Элтанг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просто удивительно, Хани, я собираю эту женщину из бумажных обрывков, красных пилюль, клочьев тумана, голубых фаянсовых осколков и яблочных огрызков, но чем мельче эти ускользающие части, пойманные в дождевой яме памяти, тем явственнее и ярче проступают ее лицо и тело. Тело Зои, лицо Зои, слова Зои, письма Зои — видела бы ты, с каким удовольствием я нажимаю это зудящее, страстно чешущееся «з» на клавиатуре, зззззззз, золотые, зеленые, злые, ззззззззз, зеро комариного укуса на золотистом предплечье, зззззззз, золотая оса на залитой медом столешнице, зависть, завитки, зола, занзибар, заратуштра.
И еще — Зеппо, которого я ненавижу.
* * *наскучив кровом бедный постоялец
выходит вон оставив ундервуд
и от дверей показывает палец
что означает стыд и тайный уд
Я сижу в середине солнечного пятна, уставившись в стену, и перебираю в уме утренний разговор со следователем. Живешь тут, как будто смотришь спектакль по какой-нибудь Дафне Дюморье после того, как понял, что убийца — дворецкий. Кажется, именно у ДД. был рассказ про девушку, которой вживили синие линзы, чтобы поправить зрение, но, открыв глаза после операции, она стала видеть головы животных на плечах своих друзей. А может, это было у кого-то другого, вечно я забываю авторов, хотя держу в голове целый холм словесного мусора. Я забываю авторов, телефонные номера, дни рождения и куда я засунул проклятый ингалятор.
Что увидел бы я на плечах моего следователя, надень я синие линзы?
А что увидел бы я на плечах Лилиенталя?
Я преломлял с ним хлеб, пил вино, курил его трубку, давал ему свою рукопись, я даже рассказал ему, что, увидев однажды пластиковый нос, который моя мать нацепила на пляже, чтобы прикрыть свой собственный, я чуть не умер от стыда и отвращения. А что я знаю о нем, кроме того, что он калека, любит прерафаэлитов и, несмотря на хромоту, легко снимает субтильных брюнеток (а то и брюнетов, не возьмусь отрицать)?
К тому времени, как мы познакомились, Ли уже привык к костылям. Он обезножел за несколько лет до моего приезда в Португалию — врезался в дерево на своем новеньком «Пежо» по дороге на Альбуфейру. В машине было две девицы, много зеленого вина и целый пакет травы, девицы испугались и сбежали, не дожидаясь полиции, так что он долго там лежал, уткнувшись лицом в руль, просто чудо, что не сгорел. Вот и все, что я знаю. Правда, я видел его голым и знаю, что его кожа на ощупь напоминает вчерашний хлеб, еще знаю, что он никогда не пьет в одиночестве, может неделями жить на тайском супе и любит городить небылицы, лежа в ванной.
— Помнишь притчу про купеческого сына, — спросил он однажды, стряхивая пену с волос, — что ушел в пустыню отшельником, а к нему пошли на поклонение люди, и вырос город, а он снова ушел в пустыню, а люди снова пришли, и так без конца. О чем это говорит, пако?
— Не знаю, — я взял ведерко и поставил его на плиту.
Плита у Лилиенталя неудобная, тупое глазурованное божество, зажигать ее приходится спичками, которых никогда нет на месте. Хозяин лежал в ванной и терпеливо ждал, когда я подолью туда горячей воды.
— Это говорит о том, что, чем больше ты хочешь остаться один и заняться делом, тем сильнее хаос желает тобой полакомиться. Отчего в тебе так много истошности? Отчего ты смотришь назад, а вперед только боязливый палец протягиваешь?
— Да с чего ты взял?
— Посмотри на свои тексты, у тебя же сплошные отступления, тире и многоточия. Тире означает подавленное желание замолчать, это я тебе и без графолога скажу, а отступление — это побег в соседнюю реальность, который автор совершает от беспомощности.
— А, значит, ты все-таки прочел.
— Ночью читал. Завелся от твоих листочков и проснулся с желанием работать. Но вот пришел ты со своим синдромом сиделки, и теперь я должен мыться, хотя еще не успел испачкаться.
— Ты похож на убитого Марата, — сказал я, доливая в воду кипяток, — не хватает только чернильницы и свисающей на пол простыни.
— А ты похож на простоволосую деву у тела Гектора, здоровенную такую деваху.
— Заткнись, или будешь мыться сам.
— Да подлей же горячей воды, подлая Андромаха!
Я с размаху поставил ведро на пол, вода выплеснулась мне на ноги.
— Шея твоя словно башня слоновой кости, а в ней сидит маленький писатель с черной-черной рукой, отдай мое сердце, — прошептал Лилиенталь и засмеялся.
Смех у него звонкий, будто в корабельную рынду бьют. Обрезать бы все эти корабельные канаты, подумал я тогда, отобрать костыли, сломать коляску и посмотреть — поможет ли ему прихотливая речь, выберется ли он из дому. Небось так и будет сидеть пересохшим кузнечиком, месяц-другой, пока хозяин квартиры не спохватится, что рента не пришла.
А теперь я думаю вот что: с Андромахой это он перегнул, завидует моим славянским волосам и литовскому росту. Скорее уж я — апулеевский Телефрон. Последний известен тем, что заметил, что ему заменили уши и нос на восковые, лишь тогда, когда ему сказали об этом прямо в лицо. И с бабами ему тоже не везло, хотя и давали этому Телефрону на каждом углу.
Был один французский поэт, умерший, кажется, от сифилиса, так вот, он считал, что зрячим человек становится лишь ценою систематического разрушения чувств. Вранье. Я довольно быстро разрушил свои чувства к женщинам и совершенно уверен, что зрение мое ничуть не острее прежнего. Что до самих женщин, то они как были selva selvaggia, так и остались, только желания изучать эту сельву у меня теперь почти не бывает. Все могу с ними делать, а говорить не могу. Стоит заговорить, сразу пропадает охота что-нибудь делать. Как будто в руках у меня целлулоидный пупс с кудельными косами: откроет рот, промычит мембраной, и все, аллес, мощная ось Вселенной роняет сама себя.
Сегодня меня снова вызывали на допрос в кабинет с длинным узким зеркалом во всю стену.
Такое зеркало с двойственной природой я видел в кино, это просто хитрое стекло, за ним стоят люди и разглядывают тебя, оставаясь невидимыми. В углу кабинета стоял эвкалипт в горшке, сизые листья опустились, а нижние ветки высохли дочерна.
Я сидел на единственном стуле и спрашивал себя, почему в этом кабинете я чувствую себя как тот друскининкайский гусь, которого двоюродный дед с бабкой откармливали на хуторе кукурузой против его воли. Бабка садилась на скамью, зажимала птицу между коленей, вставляла ему в клюв воронку и сыпала кукурузу прямо в гуся, нежно поглаживая содрогающееся горло.
— Кому меня теперь показывают? — спросил я Пруэнсу. — Вы арестовали метиса-кабокло? Пусть тогда подтвердит, что двадцатого февраля он принес мне деньги и дядин пистолет, после чего заявил, что мы в расчете, хотя мое обещание выполнено только наполовину.
— А что вы им обещали?
— Я не уверен, что это относится к делу. Вы держите меня незаконно, передавайте дело в суд, и суд меня оправдает. Ваше обвинение развалится, как песочная крепость в приливе.
— Красиво сказано, — фыркнул он. — Будут еще требования?
— Мне нужна связь, чтобы отправить письмо. Хотя бы полчаса в комнате с вай-фаем.
— Здесь нет такой комнаты, — Пруэнса встал и потянулся. — Но я занесу вашу просьбу в протокол.
Он вышел из кабинета, но, как только я взялся за стакан вина, оставленный на краю стола, вернулся и ловко вынул стакан из моих рук. Ясно, смотрел на меня через стекло, засранец.
— Вы мне еще лампу в лицо направьте, — сказал я. — Вина пожалели?
— Выпейте воды, — он кивнул на пластмассовый бочонок с краном, стоявший на подоконнике.
— Эту воду у вас годами никто не меняет. Кстати, если вы эвкалипт не пересадите, он скоро умрет.
— Мы тут сажаем, а не пересаживаем, — быстро ответил Пруэнса, употребив plantar и parar, нарочно, чтобы покатать свое невыносимое р во рту, как круглую карамель.
Какое-то время мы сидели молча и обменивались взглядами, так смотрят друг на друга постояльцы, встречающиеся за завтраком в большом отеле: настороженно и пусто.
— Здесь тюрьма, Кайрис, а в тюрьме люди страдают и думают о своих ошибках, — сказал следователь, прервав затянувшееся молчание.
— Не все. Я человек, для которого тюрьма — благо.
— В каком смысле? — он так медленно отхлебывал из стакана, что у меня пересохли губы.
— Я боюсь не того, что со мной будет, а того, что было. Потому что со мной ничего не было.
— Есть ли у вас жалобы? — он поставил пустой стакан на стол. — Нужен ли врач?
— С чего бы такая забота? В изолятор я больше не хочу, не вздумайте снова поить меня вашей снотворной дрянью. Меня от нее тошнило, как от хуторского самогона.
— Надо быть осторожнее, — участливо сказал Пруэнса, — и не пить что попало. Что касается зеркала, то вы правы: сегодня вас показывали свидетелю. И свидетель вас опознал.
— Так вы его поймали все-таки. Выходит, не такой уж он невидимый, этот мадьяр.