Читаем без скачивания Дневник. Том I. 1825–1855 гг. - Александр Васильевич Никитенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы много теряем. Князь не был усердным администратором, но он человек вполне благородный, просвещенный, с европейским образом мыслей, а положение его при дворе таково, что он незаменим во всех затруднительных случаях по университету и по цензуре. Сколько раз отвращал он от них беду своим влиянием! Вот хоть бы последнее происшествие о тайных сходках студентов, которое единственно благодаря ему окончилось без шума. Теперь мы со страхом ожидаем нового попечителя. В последнем заседании цензурного комитета Плетнев, заступивший на время место председателя, уже поднял вопрос об усилении строгости и бдительности цензуры, так как она лишилась своего покровителя и защитника. Между тем эта несчастная цензура и при князе уже висела на волоске. Он сам мне сегодня сказал, что намеревался сильно хлопотать о выделении ее из круга обязанностей своих как попечителя. Вообще князь занимался ею очень неохотно и подчас выказывал презрение даже ко всему тому, что называется русскою литературою. Может быть, он и прав в настоящий период ее развития, или, вернее, застоя.
26 февраля 1845 года
В цензурном комитете получено высочайшее повеление не дозволять печатать никаких статей о постройках по ведомству путей сообщения без предварительного сношения с его главным начальством. У нас всякий отдельный начальник избегает гласности и старается окружить непроницаемым мраком все свои действия. Так, конечно, лучше: во мраке все позволительно. Чудная это вещь русская администрация!
Книгопродавец Лисенков подал на Булгарина жалобу, что сей «сочинитель», как он его называет, сплутовал: продал ему издание своих сочинений и в то же время продал и другим. Дело производится в гражданской палате.
8 марта 1845 года
Плетнев председательствует в цензурном комитете. Первое употребление, какое он сделал из своей власти в пользу литературы, — это притеснение журналов, ему неприязненных, а они почти все ему неприязненны, ибо не обращают внимания на его бедный «Современник». Более всего он ожесточен против «Отечественных записок», которые как-то раз легонько посмеялись над романом «Семейство» [шведской писательницы Фредерики Бремер], покровительствуемым им.
Теперь Плетнев вздумал поверить: издаются ли журналы точь-в-точь по программе, которая была утверждена правительством, то есть не помещают ли журналисты в своих изданиях таких статей, которые не были поименованы в первоначальной программе? Оказалось, что все отступали от нее более или менее, и это в первый же год своего существования. Особенно виноваты в этом смысле «Отечественные записки», которые сначала не обещались помещать иностранных повестей, а теперь помещают. Обстоятельство это никогда не считалось в цензуре важным: она знала, что все наши журналы стремятся быть энциклопедическими, — и это весьма естественно: специальные журналы еще не могут у нас существовать. Всякий редактор спешит взять верх над своими товарищами объемом и разнообразием своего журнала. Цензура заботилась только о том, чтобы журналы не нарушали правил ее и не касались предметов, предоставленных другим цензурам: духовной, военной и прочее.
Плетнев, поднимая этот вопрос, воздвигал страшную бурю я повергал в затруднение самого министра, который в начале каждого года утверждает существование журнала в том виде, в каком он уже существовал перед тем. Я вступил в спор с Плетневым и успел заставить его отменить это предложение. Но хороши мои товарищи: одни поддакивали Плетневу, другие молчали, предоставляя мне одному сражаться и побеждать. Особенно поразил меня Куторга, который всегда так много толкует о гуманных началах: на этот раз он настаивал, чтобы предложение председателя было уважено. Впрочем, он это делал не из дурных побуждений, — он честный человек, — а по легкомыслию и недостатку твердости, которые часто повергают его в противоречия с самим собой. Как бы то ни было, бой был жаркий, и хотя я одержал победу, однако не уверен в прочности ее.
15 марта 1845 года
Недаром сомневался я в Плетневе. В комитете он согласился не начинать дела о журналах. В среду в дружеских моих с ним объяснениях он подтвердил мне то же, а сегодня мы получили предписание министра, который, «увидев, что некоторые журналы самопроизвольно отступили от своих программ», предписывает «ввести их в пределы». На этот раз, однако, весь комитет восстал. Мне поручено написать ответ министру. Жаркие прения. Плетнев, который, кроме того, покушался еще на разные другие стеснительные распоряжения по цензуре, — разбит на всех пунктах. Я более всех поражал его законом. Была прочитана статья устава, по которой права председателя являются очень ограниченными в том, что касается цензурования. На этот раз все действовали единодушно и твердо, и Плетнев был разбит в пух. Пробовал он придраться и к «Библиотеке для чтения»: в программе ее объявлено, «что она будет печатать переводные повести, а она печатает романы, как, например, „Вечный жид“».
— Какую же существенную разницу полагаете вы, — спросил я, — между повестью и романом? Мы оба с вами профессора словесности, и я по крайней мере не могу определить иначе повесть, как «повесть есть роман», а роман — как «роман есть повесть».
Бедная, бедная наша литература!
8 мая 1845 года
В воскресенье был у министра. Он много говорил «о дурном, грязном и торговом» направлении нашей литературы. Вспоминал о прежнем времени, когда имя литератора, по его словам, считалось почетным.
— Например, — продолжал он, — вот хоть бы наше литературное общество, состоявшее из Дашкова, Блудова, Карамзина, Жуковского, Батюшкова и меня. Карамзин читал нам свою историю. Мы были еще молоды, но настолько образованны, что он слушал наши замечания и пользовался ими. Однажды покойный государь завел с Карамзиным речь об академиях. Вот что сказал ему по этому поводу наш историк: «А знаете ли, ваше величество, какая у нас самая полезная академия? Это та, которая состоит из этих шалунов и молодых людей, шутя и смеясь высказывающих мне много полезных истин и верных замечаний». Он разумел наше общество. Теперь не то. Имя литератора не внушает никому уважения.
Уваров хотел показать мне письмо к нему Гоголя, да не отыскал его в бумагах. Он передал мне его содержание на словах, ручаясь за достоверность их. Гоголь благодарит за получение от государя денежного пособия и, между прочим, говорит: «Мне грустно, когда я посмотрю, как мало я написал достойного этой милости. Все, написанное мною до сих пор, и слабо и ничтожно до того, что я не знаю, как мне загладить перед государем невыполнение его ожиданий. Может быть, однако, Бог поможет мне сделать что-нибудь такое, чем он будет доволен».
Печальное самоуничижение со стороны Гоголя! Ведь это написал человек, взявший на себя роль обличителя наших общественных язв и действительно разоблачающий их не только метко и