Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кулик возвращался наверх, удивляясь, как далеко он успел отойти. И странным казалось ему, что хотя он идет вверх, вокруг становится все темнее. А просто наступила ночь. Небо над перевалом пронзительно и прохладно голубело. И уже можно было увидеть отсюда отдельные звезды на нем. И он представил себе, каким черным провалом сверху кажутся, наверно, перевал и шоссе, вьющееся в распадках и вползающее на перевал. Только, наверно, самые высокие хребты еще проступают среди этого тихого, дремучего, непроницаемого моря темноты.
Кулик взбирался долго. И когда ему стало казаться, что он ушел в другую сторону или впотьмах миновал машину, он почуял ее близкое присутствие в темноте. То ли запахом, знакомым запахом еще не остывшего двигателя потянуло из тьмы впереди, то ли теплом, но он почувствовал, что автомобиль рядом. И улыбнулся во тьме сам себе и машине, вдруг ощутив в себе нежность к ней и уверенность в себе. Он понял, что хорошо сделал, что вернулся. И даже если бы не нужно было включать подфарники, он должен был бы вернуться. Он поднялся в кабину и сел на сиденье, продавленное уже его телом, положил руки на баранку, уже остывшую, отполированную его руками. И удивился, что так хорошо помнит свою машину. В работе это не замечалось почему-то. А сейчас он привычно нашел пальцами выщербину на баранке — справа, внизу, рядом со спицей. Сквозь стекло ничего не проглядывалось: кругом стояла тьма. Он включил подфарники, осветились приборы, и кабина сделалась домом: свет изолировал ее от ночи.
Ночь была в разгаре. И казалось Кулику, что никогда еще за всю свою долгую уже жизнь не бывал он в такой тишине и в таком покое — ни звука, даже в общежитии, где спят намотавшиеся по перевалам водители, не бывало такой тишины. Он сидел в кабине, и казалось ему, что тишина эта не проливается в душу из темного неба, а исходит из него — так было тихо. Скрипни под чьим-нибудь шагом камешек на шоссе — грохот долетит до звезд, которых тут так много, словно их специально выращивают над перевалом.
Подумалось на мгновение, что, наверное, вот так выдерживают на одиночество космонавтов перед полетом, настолько всепоглощающими были покой и тишина. Но это длилось только мгновение — забылась эта мысль тотчас, потому что стояла рядом его жизнь. И тянуло, словно темная лесная вода, думать о ней и вспоминать. И видел он себя в прошлом — молодым, гибким, тонким, опасно злым злостью, пришедшей неизвестно откуда.
Ночи на перевалах коротки. И то, что Кулик успел передумать за эту ночь — все, что видел, все, что исходил, все лица, какие вспомнились, словно перебирал их пальцами, очень удивило его. Но он еще ни разу в жизни не вспомнил себя с такой добросовестностью и спокойствием. И делал это сейчас сознательно неторопливо.
У каждого человека есть своя особая история. Состоит она из запахов и цвета, пронизавших все существо когда-то давным-давно на самом раннем рассвете, настолько раннем, что потом и не решить — то ли это был на самом деле рассвет, то ли забрезжило сознание. Это и фигура отца со спины, и тишина чердака, и звезды в щели крыши. Была такая история и у Кулика. Наверное, была — ведь смутно помнит, как ездил на бочках с гудроном — трактор тащит сани, на санях эти бочки. Земля движется медленно-медленно, можно соскочить на дорогу — в пыль — и шлепать рядом, можно даже обогнать ЧТЗ и увидеть усталое, но такое знакомое лицо тракториста, поймать на себе его взгляд, полуулыбку. И припустить потом впереди трактора на полкилометра. А потом, сидя на обочине, с невозмутимым видом поджидать его. А вокруг испепеляющее солнце. И кузнечики, маленькие невидимые работники в пропыленной, сожженной солнцем траве, и небо белесое, и марево над землей такое, что гряды сопок лишь смутно маячат по обе стороны громадного распадка, где идет строительство. Что там строили? Не знал этого Кулик. Когда-то знал, а теперь не смог вспомнить. Строили, и все. И отец — мужчина в громадных сапогах, в брезентовой куртке, с рассветом отправлялся на бетономешалку и возвращался затемно, так вот и осталось от него лишь огромная фигура в светлом проеме двери, когда уходил, да в темноте голос с хрипотцой, срывающийся на крик, — потому что за день привык перекрикивать грохот бетономешалок. Да еще запах его. Набегавшись за день, Сашка просыпался ночью, когда возвращался отец, не от шума, а именно от запаха. И было все это в сорок шестом и в сорок седьмом. И есть было нечего тогда, мать готовила им щи из лебеды и затирку. А осенью и зимой — драчены, черные лепехи на рыбьем жиру из картошки, «драла» ее вместе с кожурой на терке. И жарила.
Кулик привык просыпаться за полночь от запаха отца, слышать его голос и засыпать вновь, чтобы спать уже легко и плотно. До самого его ухода. Вот вроде бы и не было отца. А был. Был тот стержень жизни, который необходим каждому человеку, даже если ему девять лет. Все вращалось вокруг отца. И тракторист ЧТЗ спрашивал перед рейсом: «Ну, кореш, как там батя?» И когда возвращались обратно — от нефтебазы, видел Сашка в толчее спецовок и в цементной пыли, среди вздыбленных кузовов самосвалов белую брезентуху отца. И что-то такое непонятное, волнующее наполняло все его существо — гордость не гордость. Но вдруг словно земля под ногами становилась тверже, и уверенней жилось ему в эти минуты. А дома, в прохладных, несмотря ни на какое солнце, сенях, стояли отцовы сапоги, словно сапоги Петра I, — две пары их было: одни на отце, другие, с трудом отмытые от бетона, — в сенях. А менял он их через день: отец жил по давней солдатской привычке — человек в грязной обуви лицо теряет и устает. И на стене — фотография отца, молодого, с двумя кубарями на петлицах и со скрещенными топориками — всю войну «саперил». И не был в ближнем бою, и вернулся с двумя лишь медалями, а «навкалывался» по самое горло. И мать, молодая и красивая, с глазами, удлиненными к вискам, и бровями вразлет, лечила ему нашатырным спиртом спину в чирьях. Однажды вот на том самом «рассвете», когда мир в глазах вдруг перевернулся и стало понятно, что до этого мгновения он видел все вверх тормашками и только тут обрел подлинное зрение, — перехватил Кулик взгляд матери, брошенный ею на отца. Тот лежал на животе, обнажив изуродованную спину, брезгливость и презрение были в ее взгляде, и это полоснуло его по маленькому сердцу, и запеклось что-то. Навсегда.
Смешно заводился ЧТЗ, дырки были в маховике для ломика. Настроит тракторист двигатель, подкачает и давай ломиком маховик проворачивать. ВМТ искал — верхнюю мертвую точку. Потом рванет — если все нормально, — грохотнет ЧТЗ, выпустит из трубы струю чисто-синего дыма, потом словно замнется и уже тут врежет — «бам-бам-бам-бам» — сухо и четко, и после каждого «бам» кольцо синее из трубы — как в мультфильме нынешнем. А если что-то не совпало — давай все сначала.
А потом ЧТЗ «сдох». Избился коленвал, шатун, оборвавшись, просунул сквозь блок «руку дружбы». И остался Сашка на мели, осиротел сразу. В тот день он убежал далеко вперед. Ждал, когда трактор его нагонит. И вдруг сзади, словно щелчок, словно бочка с гудроном треснула. И гул тракторного двигателя оборвался. Сашка еще ждал. Потом поднялся над ковылем. Трактор неподвижен, и неподвижна фигурка тракториста подле.
Так и остался трактор на полпути к стройке. Остыл живой запах масла и солярки — истек к знойному небу, ушел в землю. И возник запах иной — тревожный всякому, кто пустил в сердце свое технику. Запах мертвой машины. Поснимали с него все, что было можно: радиатор, приборы, сектор газа. Магнето унесли, трубки и трубочки, отодрали вентилятор. Обнажилось его естество — словно горячий степной ветер сжигал постепенно плоть, покрывая пылью и песком рабочие поверхности. Мальчишки бегали в степь к нему играть. Сначала ЧТЗ сходил у них за «тридцатьчетверку», подбитую в бою и осажденную немецкой пехотой. Сашка это стерпел — только молчал, темнея лицом, следил, как возится там пацанва. Но когда они вообразили, что это «королевский тигр» T-VI, принялись бросать в него бутылки с водой, с карбидом, когда ударили в ЧТЗ сухими комьями земли, которые, разбиваясь о тусклый черный металл, о блестящие натруженные траки, взметывали облачка седой пыли, словно это были подлинные попадания подкалиберных снарядов, Сашка не выдержал. Он дал им жару — по-взрослому всыпал двоим, а остальных гнал до самого поселка. И с тех пор к трактору не подходил. И не мог играть с мертвой машиной. Только по ночам снилось, что восстанавливают ЧТЗ. Сам себе снился за работой. И спросил отца нарочито небрежно:
— Как там «челябинец»?
— Твой ЧТЗ отслужился, Сашка. Все, — ответил ему отец. — Для него двигатель новый нужен, а их уже, брат, не выпускают. Ищи себе коня иного, посовременней.
…Он так и задремал, положив голову на руки, охватившие рулевое колесо. Ни одна машина не прошла мимо. И он мог время от времени выключать свет, пока не слышен был гул двигателя по ту сторону перевала. Но он не стал этого делать. Стоило только однажды выключить, как тотчас вернулось это необъяснимое чувство потерпевшего крушение или скорее — ощущение несчастья. Кулик не хотел этого. Собственно, он был доволен тем, что выдержал свалившееся ему на голову неожиданное, непредвиденное испытание. Он даже был весел и представлял себе, как будет рассказывать потом ребятам обо всем.