Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волков подошел. Поплавский все еще не видел его. И неожиданно для себя, Волков положил ему руку на жесткий погон. Поплавский обернулся и подобрал отставленную в сторону больную ногу.
— Поздравляю! — сказал Волков. — Поздравляю тебя и твой полк.
— Благодарю, — негромко, официально отозвался Поплавский, глядя в лицо генерала, точно искал в его словах второй, не высказанный им смысл. И было в глазах Поплавского такое тревожное, горькое выражение, что у Волкова дрогнуло сердце. Но он не отвел взгляда, как сделал бы прежде. Четко и ясно, почти физически ощутил Волков, как дорог ему и мил этот невысокий человек. И дать его в обиду — значит поступиться чем-то очень важным в самом себе, в своей жизни.
И вдруг Поплавский проговорил совсем по-домашнему, точно слова подобрал:
— Спасибо, Михаил Иванович. — И, помолчав мгновение, добавил: — Хорошего командира полка я вырастил? А?
Вместо ответа Волков еще крепче стиснул его сухое, крепкое плечо. И только потом убрал руку.
— Потом, после, мы с тобой зайдем к Артемьеву. Он интересуется тобой. А за майора тебе спасибо, полковник. Да, собственно, при чем тут мое спасибо — это тебе сегодня вся армия спасибо говорит. И даже — бери выше. Ведь мы же не для армии существуем.
Волков не предполагал, какая напряженная работа мысли происходит в уме Поплавского. Все в нем кричало и болело. И если до упоминания имени Артемьева тот, отчетливо сознавая, что его жизнь в авиации кончилась, еще надеялся на что-то, то теперь эта надежда ушла. Это неизвестно никому — отчего человек надеется, когда надеяться уже не на что, но он считает, что все останется в его жизни по-прежнему: летчики, самолеты, состояние постоянной готовности к действию. А теперь вот понял: все. На этом все. И не потому, что вырос Курашев, не потому, что было ЧП и погиб Рыбочкин. Нет — пришла иная эпоха, иная эра в авиации. Поплавский вдруг почувствовал тяжесть полковничьих погон в своей должности командира и невольно удивился, как долго все это он нес на себе, на своих плечах и совести. Надо уходить. И прежде он мельком думал: не вечно же будет строевым командиром, не вечно будет подымать в воздух ребят, сознавая за собой право посылать их на такое дело которое может от них потребовать всего, всей жизни, как это было с Рыбочкиным, с тем же Курашевым, как бывало и прежде не раз в разгар «холодной войны». Но те мысли были какими-то нереальными, точно касались не его, а кого-то другого.
Последнее время ему все чате вспоминались война, фронт, Одесса, вспоминалась женщина, которая могла стать его судьбой, но так ею и не стала. Он даже во сне видел, как взлетают истребители прямо в зарю — видны только черточки крыльев, и летят они, летят, почему-то не набирая высоты, летят недопустимо медленно, и ему хотелось крикнуть им с земли: «Выше! Выше! Черт бы вас побрал. Собьют ведь, собьют». И не раз, не два видел он этот сон и запомнил его. И теперь в наполненном людьми зале все это припомнилось ему четко, и все нашло место в цепи событий его жизни, где всегда одно вытекало из другого. С неумолимой последовательностью пришла старость. «Да, — подумал он сердито, — старость!»
Уже не в первый раз он замечал, что если завтра ему предстоит лететь, то уже сегодня с вечера он должен вести какой-то особенный, неторопливый образ жизни — не нервничать, не курить много, и боже упаси от коньяка! Лимончик — будьте любезны, а коньяк — ни-ни. А не то едва-едва наскребешь положенные цифры давления. Да и перед самым полетом, перед тем как показаться врачу, он должен был полежать, умеряя дыхание и ритм сердца. Надвигалось — и надвинулось. И можно было бы еще оттянуть — на неделю, на месяц, на два — спешить с ним не станут, не те люди. А все же длинная, долгая авиационная жизнь подошла к финишу, все вобрав в себя — молодость, силы, любовь и самую радость бытия.
И вдруг Поплавский подумал, что напрасно судит себя за медлительность решений. Не мог он решиться на это раньше. Не мог, пока оставалась хоть маленькая надежда. «Не мог, — подумал он снова, — и не должен был. А сейчас я готов». Не генерал Волков определил его судьбу. Просто так совпало, потому что во время осенних событий и позже, пока жизнь части не вошла в нормальную колею, он не имел права уходить. «Се ля ви», — как говорят нынешние лейтенанты, и «нормальный ход», как говорили лейтенанты сороковых годов. Поплавский так вслух и произнес: «Нормальный ход».
— Что? Что ты сказал?
Это спросил Волков, наклоняя к Поплавскому лицо.
— Нормальный ход, сказал я, — ответил тот и добавил: — Разрешите сутки, товарищ генерал? Еще только сутки.
— Тебя никто не торопит. Сколько угодно… Я передам Артемьеву. Но сейчас ты не уходи сразу. Я должен представить тебя маршалу.
«Все это похоже на проводы на пенсию», — усмехнулся Поплавский про себя, и прежняя боль коснулась сердца. Но горечи, той горечи, что несколько минут назад наполняла его, почему-то не было.
Офицеры разъезжались по частям, расходились по кабинетам. Волков и Поплавский проводили Курашева до первого этажа по широкой лестнице штаба. Волков обнял его, а Поплавский, скупо улыбнувшись, пожал ему руку. И Курашев чуточку помедлил, ища взгляд полковника; сквозь радость и гордость за свой первый и такой серьезный боевой орден пробилось участие и тревога за товарища. А помочь он Поплавскому ничем не мог.
— Иди, — сказал Поплавский Курашеву. — Иди празднуй. Заслужил. Стеше передай мои поздравления. Здесь и ее немалая заслуга. Я задержусь немного.
Ровно в шестнадцать ноль-ноль в кабинете Волкова маршал принял его. Здесь находился и Волков. И едва Поплавский доложил о себе по всей форме, держа руку у козырька чуть сдвинутой набекрень щегольской фуражки, Волков подошел к нему, взял его за локоть и, обернувшись к маршалу, сказал:
— Разрешите представить вам Героя Советского Союза полковника Поплавского.
Когда вышедший из-за стола маршал протянул ему руку и сказал, может быть, обычные в таких случаях слова: «Много слышал о вас, полковник. Рад вас видеть», Волков неожиданно понял, что они очень похожи друг на друга. И хотя маршал был намного старше и грузнее, и плечи его были пошире и вялее плеч Поплавского, они казались невероятно похожими. Наверное, оба они поняли это. Волкову было видно лицо маршала. Тот внимательно смотрел в глаза полковнику. Потом сказал:
— Вы много поработали, полковник. У вас хорошие летчики. И это я говорю вам, зная ваш полк. Бойкое место у вас. Бойкое и беспокойное. Здесь не каждый справится. И все же так: «Но пасаран!»
Знакомое выражение, с которым была связана их юность — юность всех троих, как-то разрядило напряжение.
— Одно жаль, полковник, — продолжал маршал негромко. — Стареем. Правда, маршалы и генералы стареют позже. Такова уж армия.
— Вас понял, товарищ маршал, — сказал Поплавский отчего-то звонким и совсем молодым голосом. — Я просил сутки у товарища генерала. И он дал добро. Сутки на раздумья.
— В штабе всегда найдется место для строевого офицера, особенно офицера с таким опытом, как ваш опыт — командира и летчика. Как политработник — вы находка. Вы многое сможете сделать здесь. Хотите мою точку зрения, полковник?
— Слушаю вас, товарищ маршал.
— Я ведь тоже был летчиком и летающим командиром полка. И мне понятно, что вам будет тяжело сразу согласиться с предложением моим, предложением генерала. Но без армии вы не сможете, да и армия немало потеряет, отпустив вас.
Но было поздно так говорить с Поплавским. Даже сегодня утром этот разговор уже ничего не мог бы изменить в принятом самим Поплавским решении. Ему было тяжело от сочувствия, слышимого в голосе маршала, согласного молчания Волкова, от всей обстановки. И бесконечная, но все же светлая грусть заполняла его. Винить в том, что с ним произошло, он не мог никого. Это — жизнь. Может быть, правда, надо было учиться, не упускать моменты на продвижение. Может быть, не нужно было писать рапорта с просьбой оставить его на старом месте несколько лет назад, когда ему предложили более высокую должность. Он не мог оставить тогда своих ребят. Не мог оставить тех мест, над которыми столько часов провел в воздухе, а скорее всего, к которым просто уже по-стариковски привык. Может быть, он сейчас был бы генералом и сам мог бы решать чью-нибудь судьбу. Но Поплавский не стал додумывать этой мысли. Он знал одно: не мог бы он жить иначе, чем жил. Именно для него, для полковника Поплавского, любой иной путь в авиации был бы невозможным. И он даже мысленно не хотел изменять в своем прошлом ничего и ни от чего не хотел отказываться.
Неторопливо и чуть прихрамывая, Поплавский вышел из штаба. Светило невысокое солнце. Оно не жгло, а наполняло душу простором. Казалось, что именно оно, солнце, смешивает звуки непривычного для Поплавского города в сплошной, монолитный гул, нашлось в нем место и его шагам, и его дыханию, и неторопливому стуку сердца.