Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, по прошествии стольких лет совместной жизни, Волков по-прежнему безоговорочно любит эту женщину, свою жену. Может, это странно думать так почти в пятьдесят лет. Но именно так оно и было.
И сейчас, сидя в удобном кресле самолета, Волков думал и думал о ней, отложив на потом военные вопросы, которые так давно и глубоко занимали его, что он смертельно устал от них.
А самолет все летел, и так же слаженно работал экипаж, живя какой-то своей жизнью.
Волков знал, что семейные дела у него ничуть не проще военных. Но о том, как он поведет себя, как решится все — и вопрос о работе Марии в клинике, и Ольки (он так и назвал про себя старшую свою — Олька), и Наташкиной гимнастике, — он сейчас не думал. Он просто вспоминал о них, вспоминал их лица, глаза. Вспоминал комнату, в которой нашел Ольгу, вспоминал растерянность, а потом удивление ее подруги. Как ее звали? И вспомнил — Люда. Да, ее звали Люда. Крепкая такая, ладная, и прическа гладкая — под мальчика, или как это у них называют? Тогда Волков заметил в этой молодой женщине какой-то неожиданный, не девчоночий интерес к себе.
…Командир машины принес бланк с радиограммой. Радиограмма вернула Волкова в настоящее. Он с неохотой оторвался от своих воспоминаний и прочитал:
— Счастливого пути и скорейшего возвращения. Поздравляю с назначением.
Это радировал маршал. Волков точно его голос услышал — глуховатый, с хрипотцой, негромкий. И ему захотелось ответить старику так же голосом, чтобы он видел его лицо.
* * *Несколько месяцев Нелька писала портрет Ольги. Почти квадратный, чуть вытянутый в длину холст стал тяжелым от краски. И как в прежних портретах — ее мучил фон. Ни драпировка, ни просто темная стена — ничто не давало удовлетворения. Лицо, прелестное лицо Ольги, — уже не той, которая была на самом деле, а той, что жила в ней, в Нельке, — гасло, тускнело скучной похожестью. И эта похожесть убивала. Несколько раз Нелька швыряла кисти в угол. Посуровев всем своим худым скуластым, обтянутым смуглой кожей лицом, не сдерживая ненависти к себе, к натуре, к материалу, которым работала, к холсту, нелепо, как ей казалось в эти мгновения, торчащему посередине мастерской, Нелька грубо, по-солдатски, как шинель, натягивала свое пальто. «Одевайся, — говорила она Ольге. — Пошли. Пошли отсюда к чертовой матери».
И то взаимоотношение, которое было у них, которое проникало в души обеих, связывая их воедино во время сеанса, исчезало, не оставив следа. И они уходили: Нелька впереди, сутулясь, решительно ступая обутыми в сапожки ногами. Ольга — сзади, тихо и виновато, страдая от невозможности помочь. Да, пожалуй, впервые в жизни Ольга встретилась с мукой, со страданием, которым нельзя помочь. Там, в клинике, в самом безнадежном случае все-таки можно было хотя бы выключить сознание страдающего, снять боль, пусть и не принести окончательного исцеления. А здесь? Ольга прикрывала глаза и внутренним зрением видела пламя, на котором сама себя сжигает Нелька. И понимала еще и то, что пламя это уже перестало быть добровольным — теперь оно независимо от Нельки. Ольга видела это, волновалась. Ее изумляло происходящее с человеком, которою она хорошо, до обыденности, знала, покоряло. И Ольга любила эти сеансы. Как ни странно.
А странно это было оттого, что это очень трудно — изо дня в день, по нескольку часов кряду сидеть неподвижно, стараясь испытывать и думать то, что испытывала и думала в первый раз.
Тогда Нелька настроила ее. Они долго ходили по юроду. Выпал первый снег. И день казался широким, просторным, неторопливым. Был такой день, когда все в природе полно наитягостного ожидания — полновесною самого по себе и благотворного. В этом ожидании не было мгновений и секунд, а было время — ощутимое, как талая вода в ладони. И снег, и встреча их — такая внезапная. Нелька окликнула Ольгу в сутолоке улицы. И негромкий, чуть различимый стеклянный звон мокрого снега под ногами — именно звон — и породил это физическое ощущение времени. А главное — свежесть. Все это было свежестью. После тяжелого, серьезного лета — оно у обеих было серьезным, — после трудной, долгой-долгой осени, полной работы, — и у Ольги, и у Нельки — вдруг снег. Вдруг влажный ветер, словно дождь, омывает веки и лоб, холодит губы, касается щек, и от него даже холодно ушам.
Они ели мороженое, тоже пахнущее снегом, пошли было в кино и посередине сеанса вдруг глянули друг на друга, засмеялись и, не сговариваясь, поднялись и вышли из полутусклого зала на перенаселенную улицу.
За время их отсутствия ничего на улице не переменилось. И Нелька сказала:
— Странно, нас не было, а здесь все продолжалось.
— Что? — не поняла сначала Ольга.
— Ну, все. Одним словом — жизнь. Представляешь все продолжалось, а нас не было. Ты никогда не думала об этом?
— Нет. Не думала. Я ведь на работе иногда вижу смерть. И я знаю, что каждому, кто уходит навсегда, страшно при мысли, что все останется, как есть, без него. Но я никогда не думала и не чувствовала, что все это было и до нас, до меня, и было бы все равно, не родись я на свет. И я сама не знаю, что испытываю сейчас. Я впервые подумала так, и мне просторно и грустно.
Нелька сильно, по-мужски, жесткими руками обняла ее за плечи, притянула к себе.
— Милая ты моя! Знаешь, как называется то, что мы обе сейчас ощущаем? Обновление. Может быть, это и есть рождение? А? Когда рождаешься ты — человек, Ольга?
— Я не знаю.
— И я не знаю. Но так хочется работать. Писать хочется, Ольга.
Нелька так страстно, так сочно, с такой гордостью и тоской произнесла это слово, что Ольга обернулась к ней всем лицом.
— Хочешь, я открою тебе тайну, Ольга? Давно-давно, в то самое мгновение, когда я встретила тебя на пляже, ты была такая усталая и такая тихая, точно у тебя внутри притихло. Точно ты прислушивалась к самой себе. Такими бывают беременные женщины. Они прислушиваются к новой жизни в себе. За этой новой жизнью было желание, муки, утоление желания. Может быть, были ночи, когда невозможно и нельзя спать и когда спать не надо. Не надо, и все. И вот — человек. В человеке человек… Ты была такая же. Ну, не совсем такая. В тебе была тишина, которую ты слушала. Я это сразу почувствовала. И решила — буду писать твой портрет. Я сама, Ольга, не знаю, чего мне прежде не хватало. Может быть, этого снега? Пойдем. У меня все готово. Холст готов…
Так начался этот мучительный путь — портрет. Это для Ольги она сказала, что не знает, чего не хватало ей, чтобы вдруг решить — вот оно, начало. Когда Нелька думала о портрете, ей вспомнилось все то, что пережила сама. Даже не в буквальном смысле: туда-то ходила, то-то писала, того-то любила… Нет, в этом ее воспоминании было все и не было ничего зримого — она, оказывается, вспомнила не то, что делала, а свое состояние — свои горькие ночи, свои муки в работе, в поиске того, чего на свете, может быть, и нет.
Когда-то, в самом начале пути, ее вело в работе само желание работы — запах красок, ощущение кисти в руке, даже сам процесс работы с холстом и натурой. И вдруг исподволь, незаметно этот легкий способ вызывать в себе вдохновение исчез. Нет, он не иссяк, а как-то стушевался. И теперь вдохновение вызывалось работой мысли: оно возникало тогда, когда из подспудного, слепого, мучительно бессловесного желания писать возникало это, именно это лицо, дверь, дерево, улица, возникало какое-то сознание — незримое, радостное — родства того, что было на душе у Нельки с тем, что видела она в лице Ольги. И, вглядываясь временами в ее лицо, — Нелька делала это коротко, как снайпер (взгляд — и вот уже убраны глаза в сторону), — Нелька поняла: в ней судьба ее начавшаяся, судьба ее собственная и та красота — неброская, стесняющая сердце, излучающая тихий свет грусти, радости и тревоги, к которой она страстно тянулась всем своим существом.
Временами Нелька не могла думать об Ольге — страшил труд, который виделся впереди. Теперь сам процесс труда уже не казался забавой или беспечной радостью. Душа, тело, руки — все стремилось отодвинуть этот изнурительный труд. А ум приближал его. И возникало такое мгновение, когда становиться к холсту нужно было немедленно, сейчас. Через час уже было бы поздно.
Светлого времени оставалось не более двух часов, когда они пришли в мастерскую. И все полетело к черту: все эскизы и заметки. Свежесть дня, запах снега, нежность, талые губы Ольги, ее притаившие грустную радость глаза всколыхнули Нельку. За два часа она успела закрыть главное — лицо, обращенное к окну, и руки с полусогнутыми пальцами у подбородка. Успела найти нежное — где охра, белила, светло-зеленый кобальт и чуть-чуть кобальта фиолетового — на виске и у горла, и на запястье — беззащитном и энергичном. Ей удался тот рассеянный, ровный свет, делающий просторным мир. Казалось, что он не исходит из одной точки — из окна, а все светится этим светом — глаза, лоб, щеки и открытое горло Ольги. Ольги той, что на холсте. Когда Нелька работала, ей было не до палитры Матисса, не до традиций. Куда-то подевалась вся теория. Мысль об этом коснулась края сознания и ушла. И еще одно со спокойной радостью отмечала Нелька — материал перестал ей мешать, с какой-то упругостью смешивались краски, словно стоило ей только увидеть цвет, подумать — как уже ложилось это новое пятно рядом с другим, как сама кисть находила нужное. От сырой тяжелой краски холст уже не гудел, а легко и мягко отзывался на прикосновение кисти.