Читаем без скачивания Мир и Дар Владимира Набокова - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герой «Волшебника», по наблюдению Д. Набокова, с самого начала обречен. Однако и он тоже (как он ни отвратителен) — он тоже мечтатель, он тоже без конца анализирует свои душевные движения.
Несмотря на его цинизм, в нем проскальзывают и человеческое сострадание и нормальные отцовские чувства, да и сам он, по мнению Д. Набокова, способен вызвать сострадание. Как безумный король, он живет в своем собственном, особом, поэтическом измерении и в этом смысле напоминает, по мнению Д. Набокова, других набоковских монархов — некое подобие прокаженного Лира, живущего в своем сказочном уединении у моря «с маленькой Коделией» («Королевство у моря» — так Набоков озаглавил вначале роман «Лолита»), Однако отцовское вытесняется в герое «Волшебника» инфернальным, зверь одерживает верх.
Дмитрий Набоков пишет о «множественности уровней» рассказа, о нарочитой размытости многих зрительных впечатлений и обо всем сложнейшем комплексе средств выражения. Перевод этого рассказа на английский был задуман сыном писателя как образец переводческого отношения к текстам Набокова, как урок «переводческой этики».
Русский «Волшебник» появился в печати совсем недавно — сперва в мичиганском альманахе в США, потом в санкт-петербургской «Звезде». Среди первых откликов на эту публикацию была статья нью-йоркского критика Петра Вайля в московской «Независимой газете» (3 окт. 1991.). Вайль пишет, что «Набоков мог стать культовой фигурой Запада на полтора десятка лет раньше, ибо хотя „Волшебник“ не столь необходимо подробен, как „Лолита“, зато он более тонок и изящен. А в откровенности, прямоте, эмоциональном напоре пра-Лолита свою последовательницу, пожалуй, превосходит».
А главное — «Волшебник», по мнению Вайля, сексуальнее «Лолиты»:
«В литературе, на любом языке, не много столь эротических текстов… Набоков… сумел приспособить нашу целомудренную словесность для передачи абсолютно непристойных мечтаний сорокалетнего педофила. Нет ничего эротичнее во всех русских мечтах и русских текстах. При этом целомудрие не оскорблено…»
Главное, отмечает Вайль, тема преступления и наказания в «Волшебнике» явлена «особенно отчетливо и даже лапидарно: согрешил — будешь наказан».
Сравнивая наказанного смертью героя «Волшебника» с наказанным за похоть героем стихотворения «Лилит», Вайль заявляет, что «чувство Волшебника — это любовь, конечно».
«Произнеся это слово, — продолжает Петр Вайль, — мы переводим повесть в иной ряд, ставя рядом с великими книгами о любви, наказанной смертью: в тот, где размещаются „Ромео и Джульетта“ и „Анна Каренина“. И тогда возникает новая эмоция: за любовь убивать нельзя, если она — настоящая любовь. Похоже, „Волшебник“ про это, в отличие от „Лолиты“…»
Петр Вайль считает, что «по взрывному… нравственному пафосу, по скрытой нравоучительности, по явному любованию грешником и безжалостной расправе с ним „Волшебник“ — вещь русская». Критик утверждает, что автор «Волшебника» предстает более зрелым, усталым, морализирующим, чем автор «Лолиты», и это «запутывает набоковскую линию в нашей словесности, и без того причудливую и диковинную».
Упоминание о чтении «Волшебника» в парижский вечер, когда ради светомаскировки парижане прикрывали источник света синей бумагой, — одна из немногих подробностей военного времени, которые мы находим у Набокова.
ПРОЩАНИЕ И СМЕРТЬ СИРИНА
В исчирканном черновике воспоминаний Евгении Каннак, приятельницы Набокова по кружку поэтов, я наткнулся на трогательную сцену. Когда месье Каннак ушел на войну, Женя решила запереть их трехэтажный особняк близ парка Монсури и переехать с ребенком к матери. Набоков в эту пору как-то сказал Жене, что им с Верой тоскливо без радио, и она предложила ему забрать радиоаппарат из их особняка. Ей хорошо запомнилась эта встреча в пустом особняке в годы войны.
«Он был худ, расстроен, нервен, — рассказывает она, — И мне казалось, что ему неприятно было слышать о том, что мой муж мобилизован, что я еще не знаю, где он находится и куда его пошлют.
…— А вы, наверно, скоро уедете?
— Да. Еще не знаю точно, когда, может быть, весной. Мне очень неприятно покидать Европу, и, может быть, надолго.
…Странное было чувство — как будто все обрывалось, все прежнее исчезало и заменялось — чем?
Мы стали вдвоем, в четыре руки, очень неловко и неряшливо заворачивать в толстую бумагу радиоаппарат. „Вы извините, у меня обе руки левые, я ничего не умею, даже гвоздь вбить“. Но и я была в этом отношении не лучше, такой же бездарной — у нас обоих, хоть мы вовсе не принадлежали к одной среде, сказывались остатки барского воспитания. Наконец кое-как справились и он ушел».
Если вспомнить, что она была в него когда-то «по уши влюблена», легко представить себе, как дрожали у нее руки во время той встречи (она надписала сверху «свидание», потом зачеркнула) в пустом особняке близ парка Монсури. А он и через тридцать пять лет, увидев ее в Париже, вспомнил, какое на ней было тогда платье. «Кто его знает, с его необыкновенной памятью все было возможно, — записала она незадолго до смерти, — но я даже не знаю, было ли у меня такое платье». Потом вдруг вспомнила, сидя над исчирканным листом, — и с торжеством надписала над строкой: «было!» И продолжила свой бесхитростный рассказ:
«В ту зиму мы встречались еще несколько раз — наши мальчики однолетки, вместе играли, но я ничего не помню (и не удивительно)…
И потом — годы молчания, полной оторванности от эмигрантской литературы (каждый раз, когда я что-то писала по-русски, хотя бы для себя — думала: это последние слова на родном языке. Хватит. Отвяжись. Но он не отвязался, по моей, конечно, вине)».
Откуда оно, это «отвяжись»? Возможно, поразившее ее набоковское, бессознательно заимствованное. А может, все же и свое. От сходства ощущения.
В конце октября Набокову удалось списаться со Стэнфордом. Теперь необходимо было еще письменное ручательство какого-нибудь видного русского из Америки. Набоков обратился с этой просьбой к Карповичу, к Питириму Сорокину и к Александре Толстой. Толстая добыла для него ручательство знаменитого Сергея Кусевицкого, дирижера Бостонского симфонического оркестра. Началось хождение за визами. Митя еще был в Довиле, и Вера, не щадя времени, терпеливо переходила от одного ведомственного окошка к другому. Шла война, Сталин с Гитлером начали раздел мира, а странный муж Веры Евсеевны Набоковой был погружен в решение «совершенно новой» и совершенно оригинальной шахматной проблемы. Тот, кто найдет простейший способ решения задачи, должен был, по замыслу составителя, испытать восторг художника.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});