Читаем без скачивания Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат обещал прислать мне лекаря — но то ли он забыл обо мне на время при виде удивительных и страшных событий, то ли просто не нашел ни одного свободного лечителя: я долго лежал один, сплевывая прибывающую кровь в железный тазик, и наконец заснул. К шуму лагеря я уже привык, он не мешал сну — почему-то полотняные стены шатра кажутся человеку надежной защитой, прикрывающей его от мира, в том числе и от посторонних звуков. Сколько раз я видел в своей жизни, как двое отправляются секретничать в свой шатер — и их звонкие голоса поверяют личные дела всем и каждому, кто оказывается неподалеку от палатки!
Я был разбужен ужасным криком — куда более страшным даже, чем тот, что я слышал в стенах красного замка Лавор. Бог Ты мой, казалось, вся земля и небо вопят! Я сел в постели и зажал уши, потом даже накинул на голову одеяло, но ничего не помогало. Оно началось, понял я, сворачиваясь узлом, началось, Господи Иисусе Христе…
Милая моя, этот страшный крик был ужаснее всего своей длительностью. Всякий из нас может заорать адским голосом — но выть им долго, вечность, все наращивая звук… Должно быть, так кричат мучимые души в аду, где самые их собственные голоса увеличивают мучение. И второй ритм, едва ли не перекрывая первый — ритм бесконечной муки — рос и делался узнаваемым: многие голоса пели «Te Deum laudamus», это наши, понимал я в еще большем ужасе, сам начиная ритмично стонать, чтобы заглушить какофонию в собственной голове.
«Te Deum» пелось даже красиво — это делалось ясным по мере того, как вопли боли стали слабеть и утихать (на земле, слава Тебе Господи, не бывает все-таки вечной муки.) Я лежал, свернувшись, как ребенок в утробе, почему-то совершенно обессилев от страшных криков, с лицом, залитым слезами. Это были не слезы жалости или хотя бы страха — нет, слезы выдавило из себя мое тело, как выступают они от сильного напряжения: как бы наяву почувствовала смертная плоть плотский ужас смерти. Я мог бы думать о том, что еретики — тоже люди, да еще и из народа моего отца (или напротив же — что они потеряли свое право быть людьми и сынами Божьими, обратившись в сплошную страждущую плоть и исходящий наружу в крике неверный дух). Я мог бы вспомнить моего Адемара, тоже еретика, и мэтра Амори, и проповеди отца Фернанда… Бедный Адемар — родиться в краю ереси провансальской и подхватить в Париже ересь парижскую, это все равно что выжить в чумной деревне и потом умереть от простуды! Ничего я не вспомнил, ни о чем не подумал, милая моя. Кроме «плача и скрежета зубовного», кроме ада, показавшего совсем поблизости свое ужасное лицо. «Те Деум» разрастался, становясь песней полного торжества, слов я не различал — но помнил наизусть и угадывал без труда.
Tu devico mortis aculeo, aperuisti credentibus regna caelorum[2], гудели чудесные слова жизни над урочищем мерзейшей смерти, они пелись уже по второму разу, по третьему… Появился запах — он шел волною вниз со стороны Лаворского холма, накрывая лагерь; запах был отвратителен — горелая плоть вперемешку с тряпками, волосами, копотный тяжелый дым. Даже сквозь ткань палатки он проникал, как же наши это выносят, думал я с ужасом — как выносят это те, кто стоит совсем рядом, и как они вынесли этот крик? Должно быть, они пели только для того, чтобы его заглушить, а что же делать для того, чтобы не задохнуться от запаха?
Похоже, Господь послал пилигримам ветер, отнесший всю страшную вонь сожженных тел в сторону пустого лагеря; и запах смерти покарал единственного, кто погнушался сегодня ее видом. Все равно я не избежал, я не хотел идти к ним — и они сами пришли ко мне, как будто явившись целым сонмищем душ, вонючих и невероятно страшных, совершающих последний обход своих владений перед окончательным отбытием в преисподнюю. Слыхивал я о праведниках, после смерти распространявших неземное благоухание — вместо трупной вони; а эта адская, горелая вонь — то ли от тлеющей плоти, то ли от проклятых душ людей, ломавших на стенах своего крепкого города деревянные распятия… Дойдя до такой мысли, я поспешно оделся и, невзирая на боль в середине груди, отправился наружу. Мне хотелось видеть живых людей — любых, хоть рыцаря Альома, хоть нашего конюшего, хоть страшного для меня епископа Фулькона Тулузского: а больше всего хотелось мне туда, где людей собралось много.
Еще не вовсе стемнело — стояли дни, когда темнеет поздно, ночи почти что нет. Небо жемчужно сияло, украшенное золотыми полосами закатных облаков; только в одном месте небо портил серо-черный широкий столп дыма. Дым изгибался, под собственной тяжестью оседая и пригнетаясь к земле; он накрывал грязным облаком половину лагеря и все расползался, сквозь него — я стоял в дыму — мутно проступали стены замка. Еретиков сожгли на противоположном лагерю краю бурга, на широком зеленом лугу под стенами; я был счастлив, что не видел, как их выводили из города и вели, и загоняли за густой частокол костра. Вот над чем трудились солдаты после битвы — над ограждением, над клеткой для будущих мучеников… своего еретического бога. Высоких деревьев в округе почти не росло (а что росло, то уже пошло на требушеты и «кошки»), так что частокол — как говорил мне брат — получился в рост человека, не больше, и не сплошной — у каждой прорехи ставили солдат с пиками, чтобы заталкивать обратно еретиков, если кто вздумает наружу полезть. Брат говорил — лезли многие, когда веревки перегорали; и прегадкое то было зрелище — мужчины и женщины, похожие на гостей из ада, с уже дымящейся рваной плотью, почти голые, ткань-то быстро сгорает, сами накалывались на пики, и их спихивали внутрь уже мертвых. Хорошо, что я не видел, думал я, слушая братский рассказ; но ему не сказал.
Я успел явиться к началу вечерни. Служило сразу несколько священников, а еще кто-то, говорили, в то же время служит в замке — уж очень много народу было в войске, всех бы не вместил даже огромный собор св. Назария. Герольды ездили взад-вперед, объявляли по войску — «господа рыцари и прочие паломники, ступайте слушать благодарственную вечерню наверх, не стоит всем толпиться здесь, на поле сожженных; в Лаворе две церкви, в них будут служить красноречивые и добродетельные священники. В замковой капелле будет отчитана вечерня специально для рыцарей гарнизона, не стоит всем пытаться расслышать слова господина легата». Однако толпа все равно собралась огромная — почему-то все хотели именно легатовых слов, а может, просто не в силах были уйти с места своей страшной радости, где жарко воняло горелой плотью. В любом случае, я тоже не собирался карабкаться вверх, в город, хотя там уже звонили колокола, а здесь нам предлагалась походная служба под открытым небом. К тому же я был уверен, что брат мой тоже здесь, на поле.
Фигура господина легата возвышалась на какой-то наскоро сколоченной кафедре — должно быть, оттуда он и призирал на происходящее с самого начала; сослужил ему епископ Тулузский — оба цистерцианцы, они ярко белели одеждой против закатного солнца; клирики, которые пели, толпились внизу, вовсе теряясь за морем голов. Над головами стоял пеленою тяжелый вонючий дым, кое-где разорванный ветром. Возбужденные, почти радостные лица были обращены к кафедре; никто, похоже, не замечал, что воздух просто напитан горелым мясом. Господин легат уже начал говорить; но слов я не мог разобрать — хотя говорил монсеньор Арно, должно быть, очень громко, но паломников собралось так много, и все они возбужденно дышали, и вразнобой — пока волна докатится от центра к краям — давали ответы, так что я никак не мог разобраться, что происходит. Я постарался протолкаться поближе — и уперся плечом в частокол. Вовсе не желая того, я сам собою очутился у кострища.
Деревянное ограждение было неровным, но по большей части выше моего роста. Брусья еще оставались теплыми и дымились — во время сожжения их то и дело обливали водой снаружи, чтобы ограда не загорелась вместе с осужденными; из-за частокола так воняло, что голова шла кругом. Я хотел оторваться от него — но не мог: слишком плотной оказалась толпа. Я начал пробираться по периметру ограждения, надеясь, что с другой стороны его толпа поредеет — оттуда же не видно священника. Кое-кто из народа помоложе сидел верхом на частоколе, свесив зады внутрь и обхватив руками острые концы кольев; вонь поднималась прямо на них, через них, и не знаю, почему они не падали назад и не умирали от этой вони. Я шел, стараясь дышать ртом, чтобы не чувствовать запаха — и забор казался бесконечным. Как же их было много, за этим забором, как же они орали, Боже мой, думал я невпопад — Боже, приди избавить меня, Господи, поспеши на помощь мне, сначала они задохнулись в дыму, а потом горели уже мертвые, должно быть, они ужасно страдали, я даже не представляю, насколько ужасно — и неужели никто из них, ни единый, не раскаялся?..
Внезапно рука и плечо, впритирку скребшие по теплой и мокрой древесине, ухнули в пустоту. Я-то думал, что стена сплошная, а в ней обнаружилась брешь. Может, та самая, через которую еретиков загоняли вовнутрь. Я и сам упал вовнутрь — покатился с ног и шлепнулся на мягкое и горячее, и вскочил на ноги, как обожженный — даже в прямом смысле слова: подо мной все дымилось и дышало сильным жаром. Вода, которой заливали дымящуюся землю, быстро испарилась — слишком долго здесь горел огонь, слишком много огня, земля отчасти прогорела — на пол-локтя вглубь… Надо мной засмеялось несколько голосов — какой-то парень, оседлавший забор, видел мое падение, и еще хмыкнули несколько человек возле самого проема. Не желая даже взглянуть, на что же такое я упал, и борясь в попытке удержать рвоту, я вскинул голову. Мне протянули сверху руку, я принял помощь, не желая больше проталкиваться через толпу, и ноги мои заскребли по обгорелому черному дереву. Прощай штаны, подумал я, и прощай мое шаткое, еле восстановившееся хорошее самочувствие — от резких рывков рана опять разболелась не на шутку. Так что когда незнакомый экюйе втащил-таки меня наверх частокола, я уже хрипло дышал кровью, и морщился, и кривился от боли и дурноты. Я устроился кое-как: чтобы острый кол не втыкался мне в ягодицу, постарался его, напротив же, оседлать, свесив ноги наружу. Вкопаны брусья были по-разному — какой хорошо, а какой и не очень — и все сооружение под нашей тяжестью потрескивало и разбредалось. Неудобно ужасно.