Читаем без скачивания Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак всё, кажется, благополучно уладилось (подумал Митя через два дня, проснувшись утром раньше обычного, – открытие конференции назначили на десять, можно было ещё поспать, но сон, как часто случалось, бежал от него); накануне вечером позвонили из Саратова по поручению Дона и передали поезд, вагон, место и просьбу встретить: «жених», похоже, возвращался ни с чем. Встречать поехала бабушка, сама вызвалась (ко всеобщему удивлению), сославшись на то, что живёт рядом с вокзалом и не нужно «тратить бензин», и вообще – Дональд М. Сайрес «принадлежит ей по праву первой ночи». Славный мой бабульчонок, подумал Митя. Сейчас, наверное, уже дома, а не звонят, не хотят будить. Он решил встать и ещё раз порепетировать краткую речь, которой откроет историческое заседание. Ввиду того, что говорить решил по-английски, был озабочен «проблемой стиля» и мерой экспрессии, какую необходимо соблюсти дабы не впасть в патетику и не показаться смешным, его «ужасающий русский акцент» (говорит Раймон) несовместим с ораторскими приёмами. Самый лучший приём, подумал Митя, – правда. И она всегда на стороне обездоленных. Он встал, надел халат, сунул ноги в тапочки, и в это время раздался телефонный звонок.
Он услышал в трубке молодой бабушкин голос, успел подумать, что сегодня он особенно молод и от этого кажется взволнованным, но тут Софья Аркадьевна сказала что-то такое, что Митя решил – не ослышался ли? – и сказал: повтори – и она повторила членораздельно, едва ли не по слогам: «Дон Сайрес попал в милицию.» В это не хотелось поверить, с трудом выдавливая слова, Митя задал все необходимые вопросы: где, когда, что… Быстро оделся и выбежал из дома.
Американский капиталист в русской милиции – явление, по-видимому, редкое, возможно, уникальное. Когда Митя примчался в привокзальное отделение, его глазам предстала поистине удивительная картина: Дональд М. Сайрес забаррикадировался в одной из комнат, взяв заложником милицейского чина, перед тем ловко того обезоружив. Вероятно, он требовал справедливости. Софья Аркадьевна, встретившая Митю ещё на улице, в двух словах изложила суть: шельмец-проводник, почуяв наживу, стал, видимо, шантажировать старика недоплатой за билет, в качестве довода используя грабительский тариф, установленный для иностранцев. Что там между ними произошло, она не знает, но из вагона Дональд вышел с милиционером и был препровождён в отделение. Софья Аркадьевна шла вместе с ними, пытаясь что-то объяснять конвоиру, но тот не слушал, а при входе сказал постовому – не пропускать. Тогда она позвонила.
У двери в комнату, где Дон держал под прицелом незадачливого служаку, толпились сотрудники милиции, передавая из рук в руки документы «террориста» – паспорт и ещё какую-то книженцию в красном ледерине, которая по-видимому привлекла всеобщий особый интерес, но затруднялась быть прочитана ввиду чуждости языка. Митя представился и сказал, что «решит проблему» и притом – немедленно. Он не только уплатит штраф, но и «возместит моральный ущерб заложнику» в размере, что будет сочтён необходимым. После чего попросил передать ему загадочный документ. Его просьбу удовлетворили.
Хотя до этого Митя никогда таковых не видел, ему было достаточно одного взгляда, чтобы понять: удостоверение ветерана вьетнамской войны. На фотографии красовался Дональд М. Сайрес в офицерской форме, должно быть, в силу известной своей фотогеничности даже пристальному взору предстающий блистательно безмятежным выражением лица. На своём удостоверении «афганца» Митя выглядел едва ли не старше.
Мнение пострадавших стражей порядка единым не было, и всё же двух ветеранов отпустили с миром и даже не взяли штрафа, потому что Дональд М. Сайрес искренне в содеянном раскаялся и просил прощения и в итоге всех настолько очаровал, что получил приглашение «заходить ещё» и «рассказать о Вьетнаме». Митя робко заикнулся, что, мол, этого не расскажешь и лучше не надо, и оба, как по команде, заторопились – лишь бы скорей забыть…
Софья Аркадьевна пыталась отговорить Дона от участия в сегодняшнем заседании, справедливо указывая, что с дороги надо отдохнуть, и вообще… Что крылось за этим «вообще», угадать было нетрудно: вообще, хотела она сказать, всё это прах и тлен. Те несколько минут, что ехали от вокзала до дома, в машине царило молчание. Дональд М. Сайрес выглядел плохо – был небрит и не напомажен, и даже вязаная шапочка не могла скрыть беспорядка на голове. Митя переживал новость – американец перестал быть для него загадкой, но теперь его собственные воспоминания, как бы с удвоенной силой, вернулись и обступили, стеснив дыхание: там, в горах, был рядом с ним этот маленький смешной человечек, жаждущий любви, – возможно, только и помогающей ему не уйти из жизни, как ушли уже многие из них…
Конференция открылась минута в минуту. Дональд М. Сайрес восседал в первом ряду и был свеж и улыбчив. Идя к трибуне, Митя вдруг вспомнил это неподражаемое «она была со мной холодна» и не сдержал улыбки: вот что такое настоящий боец!
Отец сидел позади всех рядом с американской революционеркой Анной Радклиф, Раймон Силани отсутствовал, поехал с цветами в Марьину Рощу, подумал Митя, ну и ладно.
Он заговорил о предстоящей борьбе. Тысячелетним душным настоем в зальчике растекались чары Платона. Лица вытягивались, серьёзнели. Взоры устремлялись к Городу Солнца.
В иных мирах
«Пока мы спим здесь, мы бодрствуем в ином мире, и, таким образом, каждый человек – это два человека».
(Х. Л. Борхес)Несправедливо. Руками детей. Подойдите. Не слышу. Идите сюда. Садитесь. Не надо воды. Пройдёт. Хорошо, что здесь. Я смотрю на лес. Гуляю в лесу. Скамейка шатается, не бойтесь. Не смотрите в ту сторону. Сегодня дым стелется по земле. К дождю. Спасибо. Ваш пиджак на мне хорошо сидит. Немного привыкну к вам. Только не надо брать меня за руку. И обнимать за плечи. Не забывайте, что мы на кладбище. Мне часто снились кладбища в детстве. Один раз даже будто я влюбилась на кладбище. Не смотрите туда. Ветер, спина замёрзла, ваш пиджак не спасает. Ну, хорошо. Так теплее. Мы похожи на влюблённую парочку. Расскажу. Он сам попросился. Рапорты писал. Нет больше слез. Не смотрите туда. Перед школой мы отрезали его локоны. У него были длинные, как у девочки, волосы. Вьющиеся. Он был очень красивый мальчик. Не отлетайте. Потом вы расскажете мне о своём друге. Можем договориться и вместе ходить сюда. Я тогда на счастье сожгла прядку. И в день его рождения отрезаю клочок, сжигаю. Вдыхаю его запах, я не сумасшедшая. Несправедливо. У него и девочки не было. Когда уж его забрали, пришла из класса одна, говорит, хочу написать. Некрасивая. Дала полевую почту. Писала она ему. Мне потом передали. В коробке из-под обуви. Личные вещи. Дневничок, письма, зажигалка. Он курить начал. Ещё там что-то. Вот она и писала: со второго класса люблю. Хорошие письма. Умненькая. Похорошела в моих глазах. Не отходила от меня, утешала. Бывает ощущение: должен, это мой долг. Тут нечего возразить. Должен – отдай. Умри, но отдай. А здесь… Никогда не поверю, что у мальчишки восемнадцатилетнего появляется такое чувство. Им все должны! Не отлетайте. Знать ли, что твой сын сгорел ради высшей цели… Его просто бросили в костёр, чтобы жарче горело. Самое страшное – просыпаться. Каждое утро. Вам этого не понять. Надо просыпаться – вот что самое страшное. Он умирает каждое утро. Несколько секунд между сном и бодрствованием убивают его снова и снова. Во сне я никогда не вижу его мёртвым. Чаще маленьким. Школьником. Он и успел-то побыть только им. Детский сад, ясли, это я часто вижу. Я всегда не успевала вовремя забирать его из детского сада. Папа с мамой ещё работали. И вот, представляете, теперь это мучает меня – во сне. Навязчивый сон: я опаздываю. Я только в шесть кончаю работу. А что прикажете делать? Я ничего другого не умею. Впрочем, какие мелочи… Я сама виновата. Вот так. Спрашивается: почему – он? Все его друзья-одноклассники живы здоровы. Учатся. Один женился, ребёнок. А он… Почему? Не знаете. А я знаю: сама виновата. Забрали бы и забрали. И служил бы где-нибудь на севере. Он когда шёл, на север набирали. Летний призыв, говорят. Так нет, я пошла к военкому, умолила, поближе где-нибудь, чтоб навещать можно. Оказалось, там эти самые, деды зверствуют. Ну, не зверствуют, унижают в общем и всё такое. А он гордый был. Да не очень-то силён, физкультуру не любил, только читал всё. А потом вдруг и пишет: переводят на юг. Вот тебе на! Я даже не съездила ни разу, это под Тулой, часть их была. Зачем же я, думаю, хлопотала? Телеграмму. А что телеграмма?.. Поздно уже. Следующее письмо с другим номером полевым. Потом ещё несколько писем. Оттуда. Всё хорошо, прекрасная маркиза. Три месяца ему оставалось. И вот тебе. И осталась я со своими хлопотами. Виновата, не спорьте. Не уберегла сыночка. Что вы всё смотрите туда? Дым как дым. Вы-то своего не жгли? Так закопали? Ну и правильно. Так-то оно лучше. Надёжнее. И наш Митенька там лежит. Кто знает… Да нет, не верю я ни во что. Ни в бога, ни в чёрта, ни в советскую власть. Несправедливо. Руками детей. Не отлетайте. История молчит. Кто мучился, кем помыкали – молчат. Да ещё чувствуют себя в чём-то виноватыми. Виноватыми за то, что их мучили. Истязали в концлагере. Или превращали в пушечное мясо. Не все молчат, вы правы. Но если кто и начинает говорить, рассказывать, то не потому, что очень хочется, а потому как понял: должен. Долг! Понимаете? Вот это действительно долг: рассказать, как это всё бывает. Я когда с митиными друзьями встретилась, всё ждала – рассказывать начнут. Нет. Вытягивать пришлось. Прямо клещами. Один так и сказал; грязное дело, стыдно. Вот так, дорогой товарищ историк. Не надо. Вот и собачка моя проснулась. Тоська! Тоська! Иди сюда, мой хороший. Не заметили? Мы с ним, когда приходим, он скулит сначала, долго скулит, потом забивается в эту ямку и спит. Что-то во сне видит. Митеньку нашего наверно. Нет-нет, я не плачу. Он старый уже. Сейчас посчитаю. Ему было четырнадцать лет, когда мы Артошку взяли. Сидеть! Он вас не признал ещё. Обнюхаем дядю, правильно. Почешите, не укусит. Вы не поверите, в тот день, когда Митеньку убили, он целый день скулил, подвывал. Ничего, сейчас пройдёт. Я мужу говорю: плохо, что-то случилось. А он тоже сам не свой ходит. Воскресенье было. Так и просидели целый день. Страшно, из квартиры боялись выйти. У телевизора. А на следующий день – в газете. Муж говорит: всё. Он уже тогда знал. Да, надо пойти прогуляться. Пойдёмте вон в тот лесок. Я всегда хожу. Погуляю, вернусь, опять посижу. Расскажете ученикам своим. Спасибо. Нет, не промокла, вовремя поддержали. Сейчас мы этот ручеёк перейдём, а там дорожка хорошая. Тоська! Тоська! Арто! Сюда! Сюда, милый, сюда, хороший. Забыл уже горе своё. За бабочками гоняется. Коротка собачья память. Все мы до странности похожи на улиток – уходим в себя. Таков, наверно, закон природы. Мы сначала вместе сюда ходили. Придём, сядем. Скамеечка на двоих как раз. Молчим, вспоминаем, конечно. А потом, что вы думаете, спорить начинаем: кто виноват. Я говорю: я, – а он: нет, я. Заговорили, значит, заспорили. Потом разговор на что-нибудь перекидывается. И пошло-поехало. Посидеть посидели, а и не вспомнили как следует, мешали друг другу. Потом я говорю, давай поврозь ходить. Иногда случайно встречаемся тут, досадно. По существу-то, оба виноваты. Он вообще мог бы освободить парня от повинности этой глупой. А так, очень просто. Он, понимаете ли, врач. Всю эту мафию психическую лучше некуда знал. Мог бы справку сделать, вообще бы не взяли. Ему скажите. Он же вбил себе в башку, извините, «школу мужества», «пусть узнает, почём фунт лиха», ну и всякие такие прочие глупости. Как я поняла теперь, он глуповат слегка. Да поздно. А теперь ещё хлеще: судьба, говорит. Дурак. Тоська! Тоська! Иди сюда, мой хороший. Ну, попрыгай, попрыгай. Хорошо, верно, быть собакой. Наслаждаешься жизнью и не думаешь ни о прошлом, ни о будущем. Отвратительно, мерзко, грязно. Обратили внимание? – на плите одни даты: рождение, смерть. Ничего. Будто в пьяной драке убили. Нельзя было. А теперь говорят: можно. Да пошли вы, думаю… Муж говорит: надо сделать надпись, «выполняя долг» и так далее. Я говорю, нет, не надо, это ещё один обман. Кругом обман. Я детей не могу видеть. Тут увидела мальчика лет пяти, бежит в коротких штанишках, показалось Митенька мой. Зашла в первый подъезд, под лестницу забилась и в истерику. А так было. Подошла неожиданно вереница автомобилей – исполком, скорая помощь, милиция, ещё кто-то. Вот так просто – взяли и приехали. Встречайте, дорогие хозяева, смерть ваша пришла. Человек десять сразу вошли в квартиру. И началось. Известили нас. Торжественно. Я потом плохо помню, со мной врач занимался, со скорой. С мужем они решали, как хоронить. Зампред, военком. Тот самый. Узнал меня. Но зачем милиция-то? Митенька в цинковом гробу запаянном. С окошком. Когда хоронили, муж говорит: посмотри. Все смотрели. Народу-то много было. С почестями военными. Да зачем всё это? Хуже только. Я бы лучше одна. И рядом лечь. Забросали бы, я и заснула. Посмотрела. Говорили, он обгорел сильно. А лицо хорошее, чистое, будто спит. Вам этого не понять, я плохо держалась. Стыдно. Боялась, с ума сойду. Какие-то мне всё таблетки совали, я не брала их. Хотела до конца дойти. Умереть. Не умерла вот. Только злая стала. Иногда себя не узнаю. Отдайте назад мою руку. Глупо и подло. Давайте ещё посидим. Погуляли, и хватит. Арто, ложись, спи. Митеньку нашего увидь. Расскажешь мне. Чего хвостом метёшь? Дядя нравится. Хороший дядя. Найдите молоденькую, родите, вспоите, вскормите, а потом пусть его у вас заберут – и на мясо пушечное. Я же говорю, злая. Не отлетайте. Надоела я вам. Не будете меня за руку брать. Когда меня так утешать пытаются, я сатанею. Это же всё вы, вы во всём виноваты, мужчины, мужики, извините. Это вы засели везде, распоряжаетесь. Хозяева. Надо закон издать – назад к матриархату. Я теперь Митеньку вселила в вас, кусочек его, он жить будет. Человек жив, пока живёт в памяти чьей-то. Не сердитесь на меня. Противно. Любовь противна. Окоченела я. Не смешите. Жизнь – любовь? Жизнь – это умирание. Кто-то сразу, а кто-то медленно. Как я. Вот и вся разница. Митенька мой влюблялся, мне рассказывал. Он бы рано женился, я знаю. Это темперамент. Потому он и рапорты писал. Кто любить умеет, тот всегда идёт по проволоке. Что я сделаю непременно, так это крест выбью, своими руками, долото возьму и выбью. Нельзя ни во что не верить. Это хуже смерти. Трудно выразить. Но там что-то есть. Не может умереть душа, исчезнуть просто так, не может. Вот представьте, все мы умрём одновременно, и что? Ничего не останется? Не может такого быть. Хотите выпить? Коньяк. Глотните. Помогает. Я когда тут долго сижу, сначала плачу, вспоминаю всё его маленького, вот… почему-то маленького, как будто его прямо из детского сада и взяли. Странно, да? Потом наплачусь, глотну – и вроде ещё пожить можно. А нельзя мне, завтра отеку вся, слаба стала здоровьем. Начальник говорит, плохо выглядишь. А зачем, говорю, мне хорошо выглядеть? Зачем мне теперь всё это? Хороший коньяк. На коньяк хватает, а чего ещё надо? Пережить? Вот уж три года почти, а всё никак не переживу. Путешествовать? Было время, когда любила. Ездить везде, смотреть. А теперь мне не интересно. Красоты все эти, архитектуры, не для меня всё. Я перестала чувствовать красоту. Помните? – «красота спасёт мир»? Подозреваю, что он был неопытный человек. Когда мир уже обрушился, сколько ты ни передвигай обломки, как их ни устраивай красиво, – ничего не выйдет. Я скажу: да, красиво, – но ничего не почувствую. Развалины они и есть развалины. Покажите мне вашу руку. Господи, как похожа! У вас митенькина рука! И ноготки такие же маленькие, круглые. Только вот эта линия… Она и впрямь была у него короткая. Работа отвратительная. Сижу целый день вычерчиваю, а что, зачем всё это? Какие-то изделия, как у нас говорят, никто не знает толком какие. Оборона, чтоб ей… Пушки, снаряды, танки, ракеты, самолёты. Нет, у меня есть, пожалуй, одно желание – разогнать к чертям собачьим эту армию, штабы все эти, министерства оборонные, открыть границы и сказать: хотите воевать с нами? – воюйте, да нам-то нечем, идите так, располагайтесь, гостями будете. Вот это и есть социализм. Ганди? Скорее – Толстой. Знал, что говорил. Изберите бабу президентом, чтоб, конечно, умная была. Нет, чтоб у неё, как у меня вот… сына… нет-нет, я не плачу. Возьмите меня за руку. Обнимите меня. Сейчас глотну ещё. Когда захмелеешь чуть-чуть, голова ясная становится. Великая вещь – коньяк. Арто просыпается. Который час? Быстро время прошло. Что-то новое… Удовольствия не получите. Вы что – некрофил? Тогда сидите спокойно и слушайте. И не надо меня утешать, бесполезно. А всё же не отлетайте совсем. Арто просыпается. Скоро пойдём. Скулит. Митеньку видит, счастливый. Я сначала спать не могла, а потом, когда поняла, что во сне-то его вижу живого, что кроме как во сне-то и не увижу теперь никак, – теперь с радостью засыпаю, быстро. Только вот просыпаться плохо. Вот и Артошка наверно так. Скулит, видите? Теперь я только во сне и живу-то по-настоящему. Разговариваем с ним, обсуждаем всё. Я ему рассказываю, что тут у нас происходит, про отца, про дедушку с бабушкой. С ними он тоже, говорит, встречается, но реже. А со мной-то каждый день. Я ему про вас расскажу. Глупая собачка. Ну, просыпайся, просыпайся, скоро пойдем. Я так и не расспросила вас о вашем друге. Он хороший был, это главное. В конце концов, все ведь когда-нибудь… Видите, это уже коньяк действует, я становлюсь философом. Вы пойдёте с нами? Теперь нам пора идти отсюда, нам, чтобы жить, а ему, чтобы умереть. Но что из этого лучше? Ещё по глотку? Правильно: никому не ведомо, кроме бога. Только это и утешает. Пойдёмте. Арто, пошли. И всё равно – несправедливо. Обнимите меня. Дайте руку.