Читаем без скачивания Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Когда кончилось действие наркоза, и, очнувшись от тяжёлого, тут же и позабытого сна, она открыла глаза, то увидела, что находится в палате, и рука её лежит на ладони лечащего врача. Найдя и потеряв уже за ненадобностью пульс, он терпеливо ждал её не поспевающего ко времени пробуждения. Губы её шевельнулись. Он предупредил вопрос: «Девочка жива» Тогда она снова закрыла глаза, и из груди её вырвался глубокий вздох.
В наше время
Книги были разбросаны по двору, их затоптали в грязь. Только разломив какую-нибудь несчастную жертву пополам, ещё можно было разобрать в её непромокшей сердцевине кусочки текста. Митя поднимал, выковыривал из грязи почерневшие переплёты, осторожно разнимал слипшиеся листы, читал, пытаясь определить – что. Если бы не сама обстановка, занятие можно было бы назвать даже увлекательным. Герменевтика собственной персоной! К тому же его всегда интересовали чужие библиотеки. Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе кто ты. Здесь была по преимуществу классика – Пушкин, Гоголь, Толстой. «Былое и думы», первый том «Всемирки» пылал тёмно-красным ледерином на куче обугленных вещей, которые, должно быть, сначала выбрасывали из окон, а потом сволокли вместе и жгли огнемётом. Герцен каким-то чудом оказался невредим, только одна подпалина проползла по обрезу, не затронув крышек. У самой ограды, под скамейкой спрятался чистенький «Хаджи-Мурат» из «Библиотеки школьника». Митя сунул его в карман – показать Ахмеду то место. В одном из томиков, едва ли не развалившемся в его руках, узнал Хемингуэя – по стилю. «…Потом через ограду в другом месте стали перелезать ещё трое. Мы их тоже подстрелили.» Митя перевернул несколько страниц. «Шестерых министров расстреляли в половине седьмого утра у стены госпиталя.» Ещё полистал. «…но почём ты знал, что они итальяшки, когда стрелял в них? – В итальяшек-то? – сказал Бойл. – Да я итальяшек за квартал вижу.»
Митя подумал: во все времена – одно и то же. С точностью до запятых. Очень современная книга, хотя и сочинил «турист». «Туристические штучки», говорит отец. Возможно, хочет отомстить за юношескую любовь. Мачо, оказавшийся трусом. Оруэлл где-то рассказывает, как они повстречались в госпитале. Привезли раненых, переносили в палаты. А впереди всех бежал Хемингуэй, оцарапанный осколком, и громко требовал перевязать его в первую очередь.
Очень современная книга, пусть и пованивает «литературой». Но та, что в кармане, всё равно лучше. Толстой никогда не лицемерил.
Из дома вышел Ахмед, стал на пороге.
– Они собираются.
– Я тут нашёл кое-что, – сказал Митя.
– Мария плачет, – сказал Ахмед. – Боится.
– Всё будет нормально. Если что, я не буду сопротивляться. Сдамся.
– Мадинка молодец. Хорошо держится.
Ахмед направился к машине. Каким-то образом уцелевшую старую колымагу одолжили у Салмановых. Митя такой никогда не видел. «Победа», едва ли не времён депортации. Но чудеса, как видно, случаются: она могла ещё передвигаться. Если всё будет, как наметили, часа за четыре они доберутся до Моздока. Его московская прописка послужит пропуском. Если будут осматривать плечо, он предъявит им удостоверение «афганца». Не такие они хирурги, чтоб устанавливать давность. Если два года таскал на плече автомат, то и через десять лет можешь видеть следы деформации. А потёртость они вывели какими-то целебными мазями, которые Маша так хорошо умеет готовить.
И «легенда» простая: его сестра замужем за чеченцем.
За это её хотели убить – в первую очередь. Она прятала детей в самой дальней комнате, у свёкра. Когда из передних помещений всё выбросили и жгли, один пошёл вокруг дома и стал бросать гранаты в окна, по одной в каждое окно. Старик не был ранен. Он умер от страха. Зарипа, его жена стояла на крыльце, хотела чтоб её убили первой, – тогда, насытившись кровью (должно быть, так она думала), «русские собаки» отступятся и оставят в живых детей. Её убили, но Мадинку это не уберегло от ранения: был повреждён глаз, срочно требовалась операция.
Маша сама похоронила стариков, тут же, на дворе, отвела для могилы тенистый угол у кирпичной ограды.
– Как думаешь, Ахмед, почему так не любят книги? Вопрос был, скорее всего, не расслышан. Чеченец опять зачем-то копался в моторе. Солнце прожгло молочную взвесь, разжижило воздух, и в долину гигантскими кораблями стали выплывать близкие отроги хребта.
Горы на рассвете всегда вызывали у него едва ли не мистический трепет. Возможно, из-за таких вот минут, секунд сосредоточения, когда властвует в душе одна красота, он и вернулся в горы. Хотя по неизбывной склонности к оправданию всего нерационального мотивировал это своё «очередное безумство» (сказал бы отец) соображениями справедливости и чести.
Но ведь тогда, быв произнесенным впервые, этот приговор отца его «неистребимому романтизму» оказался как нельзя более верен. Добровольно отправиться в пекло! – это ли не безумство? Пожалуй, только отсутствие достоверных сведений о происходящем и «советский менталитет» могли послужить объяснением тому удивительному факту: «шаг вперёд» сделали все как один, вся рота, а если кто-то и сомневался, того приподняли и перенесли на шаг легкомысленные товарищи. Трусость и отвага – две стороны одной медали: и то, и другое требует волевых усилий. Он предпочёл бы видеть своего сына трусом, тогда, по меньшей мере, у него будет не так много шансов угодить в какую-нибудь очередную военную авантюру, которыми полнится и движима история их славного отечества.
– Ахмед! – позвал Митя громче.
Чеченец выпрямился:
– Я слышу. Книги как люди, наверно их так же приятно убивать.
– Плохих людей и плохие книги, верно, Ахмед? – Митя вышел за ворота, приблизился к машине. – Знаешь, Ахмед, это уже было и даже описано. В хорошей книге, хотя и сочинённой, как говорится, туристом.
Он отогнул надорванную и заклеенную по шву обивку передней двери водителя, снял с крючка и вынул из прорези автомат.
– Я же сказал – без оружия.
– Ну, возьми пару лимонок-то. Мало ли что…
Чеченец выглядел по-настоящему встревоженным. Вероятно, в его сознании не умещалось это «без оружия».
– Я сказал – нет. Всё, пошли в дом.
Они пересекли двор, поднялись на крыльцо. Наружная дверь была сорвана с петель и отброшена к цветочной клумбе. Разбитое зеркало в прихожей слепо щурилось манерным бельмом. В большой комнате развороченный гранатами пол обнажил подвальные помещения. Перешагивая через груды поломанной, порубленной мебели, они прошли на кухню.
Маша кормила детей. Трёхлетний Шамиль сидел на табуретке перед тарелкой каши, закручивал в ней столовой ложкой черносмородиновые спирали. Мадина пила чай, низко склонившись над столом, так что её забинтованная голова показалась Мите непомерно большой – нечистый свёрток изрезанных на полоски простынь. Машина аптека, много послужившая селянам с того времени, как Ахмед привёз «русскую», медсестру, – её аптека со множеством всего самого необходимого для жизни перед лицом смерти (сказал Митя) сгорела там же, на дворе, вместе с вещами не столь, может быть, шикарными, но дорогими, с которыми срослась душа – и сгорела частью вместе с ними.
Мужчины сели за стол. Мария положила им варёной картошки, по куску мяса. Корову штурмовики застрелили прямо в хлеву. Мария сама разрубила тушу, перенесла на ледник. Чего-чего, а голод им не грозил.
– Поешь сама-то, – сказал Ахмед.
– Не хочу. – Маша села рядом с девочкой, провела рукой, облетела едва касаясь «дорожную» повязку. – Болит?
Мадина отрицательно качнула головой.
– Не хочет расстраивать маму, – сказала Мария.
– Я тоже поеду, – сказал Шамиль. – Не хочу здесь.
– Если будешь хорошо кушать, поедешь, – сказала Мария.
– Я не хочу кушать, – сказал Шамиль.
– У детей пропал аппетит, – сказала Маша, обращаясь к Мите
– Ещё бы. После всего-то.
– У меня самой в ушах звенит не переставая. Даже ночью. Проснусь и не могу заснуть – так звенит. Наверно контузило. Да нервы ещё.
– Валерьянки попей, – сказал Ахмед.
– Нет валерьянки. Всю выпили.
– Я тебе привезу, – сказал Митя. – Если вернусь.
– Я список приготовила. Аптеку надо.
Мария вынула из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, протянула Мите. Тот взял его, спрятал не читая,
– Так вот, – сказал Ахмед, как бы продолжая начатый разговор, – если что-то случится… с тобой или с ней… я его пристрелю,
Воцарилось молчание. Что он мог им ответить? Разве сам он не убивал – в бешенстве, в страхе, в опьянении боем? Он помнил каждого. Их было немного, и всё же больше, чем женщин, с которыми он в своей жизни спал, и уж вполне достаточно для того чтобы ужаснуться, оглядываясь на прожитое с высоты своих двадцати девяти, которые казались ему иногда девяносто двумя.