Читаем без скачивания Мир и Дар Владимира Набокова - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те, кто бывал у Набоковых, отмечали, что обстановка их дома небогата, да им, похоже, ничего и не было нужно. Единственной роскошью, которую они позволяли себе, были траты на дорогую Митину школу, на его дорогие игрушки. Набоков внимательно присматривался к здешней школе, и позднее наблюдения эти пригодились ему для «Пнина».
Преподавание и поездки в Уэлсли, конечно же, утомляли его, но он привязался к этому коледжу и даже через пять, через семь лет все еще пытался «зацепиться» в нем, однако постоянного места там не было.
Он по-прежнему переписывался с Уилсоном и по нескольку раз в год встречался с ним — то в Бостоне, то на Кэйп-Коде, где у Уилсона была дача (Кэйп-Код, или Тресковый Мыс, близ которого воды Атлантики теплее, чем во всем этом душном раю, — любимое место отдыха горожан восточного побережья). Переписка их продолжалась и, по-видимому, доставляла Набокову удовольствие. Иногда в письмах к Уилсону он читал своему другу настоящий курс русской просодии. Иногда он вдруг рассказывал в письме какую-нибудь байку про несуществующего брата Павла или излагал содержание сна, в котором Уилсон явился ему в образе Черчилля и в компании Ходасевича. Друзья жаловались друг другу на финансовые трудности, на нежелание университетов брать их в штат. Набокову, жившему рядом с Гарвардским университетом, было обидно, что знаменитый университет не приглашает его преподавать русскую литературу. Одной из причин этой неудачи было, возможно, и то, что отношения Набокова с Романом Якобсоном были довольно напряженными. Передают, что Якобсон на все предложения пригласить Набокова возражал, что для преподавания литературы вовсе не нужен писатель: не будете же вы для преподавания зоологии приглашать слона…
Война, наконец, закончилась, и Набоков получил из Европы грустные известия. Младший брат Кирилл, служивший переводчиком у американцев в Западной Германии, отыскал Набокова через журнал «Нью-Йоркер», в котором увидел один из его рассказов. От Кирилла Набоков и узнал о гибели брата Сергея в немецкой тюрьме. Говорили, что Сергей пострадал за свои «англо-саксонские симпатии», однако никто ничего не знал толком. В печах нацистских крематориев сгорели не только И. Фондаминский, но и мать Мария, и Юрий Фельзен, и веселый кудрявый Миша Горлин, и жена его Рая Блох, и вдова Ходасевича Ольга Марголина, и еще многие друзья. Набоков написал в Прагу Евгении Константиновне Гофельд, которая была лучшей подругой Елены Рукавишниковой в последние два десятилетия ее жизни, и в октябре 1945 года получил письмо от любимой сестры Елены (в замужестве Сикорской), по-прежнему жившей в Праге. Она рассказывала о страшных годах оккупации, о пражском восстании, о приходе русских и «отъезде» многих эмигрантов «на дачу» (в советские лагеря):
«Прожили мы жуткие дни. Я все время с тех пор вспоминаю милого Цинцинната. Я видела и булочников, жонглирующих французскими булками, и розы в стаканах на приеме в ратуше. Милый, милый Цинциннат!»
В конце октября Набоков написал сестре первое письмо. Он сообщал о себе:
«Полысел, потолстел, обзавелся чудными фальшивыми зубами — но внутри осталась все та же прямая как стрела аллея. Лучшее, что я написал в смысле стихов… я написал здесь… Теперь перепахиваю очень большую и довольно чудовищную штуку. Четыре дня в неделю (вот уже четвертый год) провожу за микроскопом в моей изумительной энтомологической лаборатории, исследуя трогательнейшие органы. Я описал несколько видов бабочек, один из которых поймал сам, в совершенно баснословном ущелье, в горах Аризоны. В некотором смысле тут воплотились (чуть-чуть косоватенько, но с редкой четкостью) мои заветнейшие „даровые“ мечты.
…Семейная жизнь моя совершенно безоблачна. Страну эту я люблю… Наряду с провалами в дикую пошлость, тут есть вершины, на которых можно устроить прекрасные пикники с „понимающими“ друзьями… Весть о Сереже меня особенно потрясла… Если бы моя ненависть к немцам могла увеличиться (но она достигла пределов), то она бы еще разрослась».
Среди писем Набокова в тот год было, между прочим, и коротенькое декабрьское письмо преподобному Гардинеру Дэю с возражением против того, чтоб его сын участвовал в сборе одежды для немецких детей. Поскольку страна не может одеть и детей своих союзников, и детей врагов, то начинать надо, по мнению Набокова, с детей союзников — с греческих, чешских, французских, бельгийских, китайских, голландских, норвежских, русских, еврейских детей, и только потом уж дойдет очередь до немецких. А когда американский военный журнал захотел купить права на «Зловещий уклон» для перевода его на немецкий в целях перевоспитания немцев, Вера, отвечая за мужа, выразила сомнение в возможности такого перевоспитания, объяснив попутно, что воображаемая диктатура в романе содержит черты и нацизма и коммунизма, а также тоталитарные черты нетоталитарных режимов.
Переписка Набокова с сестрой была в первое время очень оживленной, затухая понемногу в последующие годы. В письмах Набокова — много о его работе, о бабочках, о сыне, картинки семейной жизни. Вот супруги Набоковы смотрят в окно — одиннадцатилетний Митя уходит в школу: «Он шагает к углу, очень стройненький, в сером костюме, в красноватой жокейской фуражке, с зеленым мешком (для книг), перекинутым через плечо». Охотно пишет Набоков и о работе в лаборатории:
«Работа моя упоительная, но утомляет меня вконец, я себе испортил глаза, ношу роговые очки. Знать, что орган, который рассматриваешь, никто до тебя не видел, прослеживать соотношения, которые никому до тебя не приходили в голову, погружаться в дивный хрустальный мир микроскопа, где царствует тишина, ограниченная собственным горизонтом, ослепительно белая арена — все это так завлекательно, что и сказать не могу (в некотором смысле в „Даре“ я „предсказал“ свою судьбу, этот уход в энтомологию)».
Он описывает свои еженедельные, утомительные, с тремя пересадками путешествия в Уэлсли, где «чудное озеро, бесконечные цветники, муравчатые луга, плющ на деревьях, замечательная библиотека и т. д.».
Американская жизнь Набокова предстает в этих письмах как довольно мирная, идиллическая. Иногда, впрочем, воспоминания о том, что произошло, да и сейчас происходит в мире, исторгают у него настоящий крик боли:
«Митюшенька великолепно учился в этом году, получил приз по латыни. Душка моя, как ни хочется спрятаться в свою башенку из слоновой кости, есть вещи, которые язвят слишком глубоко, например, немецкие мерзости, сжигание детей в печах — детей, столь же упоительно забавных и любимых, как наши дети. Я ухожу в себя, но там нахожу такую ненависть к немцу, к конц. лагерю, ко всякому тиранству, что как убежище се n'est pas grand'chose»[26].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});