Читаем без скачивания На службе зла. Вызываю огонь на себя - Анатолий Матвиенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Расскажите. Вы отправляли сотни людей на каторгу. Как вам теперь удается жить среди нас, в глаза смотреть?
— Боюсь разочаровать, но лично я ведал охраной железных дорог, а потом служил в штабе корпуса.
— Помню-помню. Железнодорожников на Нерчинской каторге было много. В 1906 году при подавлении восстания на Сибирской железной дороге жандармы имели разнарядку: пятнадцать-двадцать бунтовщиков на каждой станции. Тащили всех подряд, даже не работавших на дороге или выступавших против забастовки. Одного алкоголика повязали, хотя он пропьянствовал и слыхом не слыхивал о восстании. Мы, идейные революционеры, понимали, чем рискуем, хотя даже и представить не могли, на какие мучения и унижения вы нас обрекаете. Этих ни в чем не повинных рабочих избивали, пытали, истязали голодом и холодом точно так же, как и настоящих политзаключенных. Почему вы молчите?
— На вас смотрю. Моя старшая дочь чуть моложе вас. Точно так же хорошела в возбуждении, читая стихи. А, про пытки? Я на железной дороге с четырнадцатого по шестнадцатый, ни одного бунта не было. Ловил германских диверсантов, пытавшихся портить мосты и пути, охранял перевозки царской семьи. А штабная работа — это бумаги, материальное снабжение. Еще раз простите, что не оправдал ваших ожиданий.
— Вы одним миром мазаны. Хотите сказать, что, попади в охрану каторги, вы бы нам пуховые перины взбивали?
— Перины — нет. И послаблений бы не давал. Но пыток и издевательств над заключенными не допустил бы.
— Белые перчатки. Как это наивно и… пошло. Пусть лично вы не избивали арестантов, но были винтиком системы, которая удушила первую революцию и расправилась над неравнодушными русскими людьми, у которых оставалась хоть капля совести. Ненавижу.
— Мария Александровна, мне даже жаль вас расстраивать. Соврал бы, что лично запорол плетьми десяток эсеров, чтобы дать вам удовлетворение. Но врать не могу. До войны я был обычным артиллеристом, мою часть, как назло, против повстанцев не вызывали.
— Жан-дарм! — Спиридонова сменила догоревшую папиросу на свежую. — Все равно вы жандарм, хоть и перекрасились в большевика.
— Да. И ничуть не жалею ни о первой, ни о второй службе.
— Вот как?
— В армии я защищал государство, которому присягал. Считал это правильным делом, а врагов государства — своими врагами. Да, царские власти сделали массу глупостей и жестокостей, из-за которых произошел Февраль. Но тогда у нас была могучая империя. Представьте, на нас напала бы Германия не нынешняя, истощенная войной, а образца 1914 года. Кто бы ее остановил?
— Вы же вроде как большевик. И должны поддерживать лозунг поражения собственной буржуазии в империалистической войне с внешним врагом.
— Нельзя доводить этот лозунг до абсурда. Никто не желает германской оккупации Москвы и Петрограда.
— Допустим, хотя я вам ни на грош не верю. А почему перекинулись именно к большевикам? Обиделись на Временное правительство за неделю на гауптвахте? Это такая мелочь по сравнению с камерой смертников или годами каторги.
Потому что меня об этом убедительно попросило непонятное нечеловеческое существо, доходчиво втолковав, почему большевики — наименьшее зло. Вслух Никольский сказал совсем иное.
— Россия разваливается на глазах. Большевики — единственная партия, которая открыто заявляет, что введет диктатуру от имени городского пролетариата. В демократию уже наигрались.
— Понятно. Диктатура жандарму по душе. Вы нашли в них родственные души?
— Большевистская диктатура — временное явление, чтобы снова собрать страну в кулак и дать ей легитимную власть. Потом уже возможна свобода и демократия.
— Жаль, что вы не выступаете на митингах. А, это я уже говорила.
Спиридонова надолго замолчала. Никольский наблюдал за ней искоса. Взвешенной и уравновешенной натурой революционерку нельзя было назвать и в первом приближении, она моментально возбуждалась, загоралась, покрываясь краснотой и сыпью, столь же быстро успокаивалась. Но считать ее психически больной — явное преувеличение. Логически выверенные доводы Шауфенбаха о перспективах России она воспринимала вполне здраво, хотя и пыталась придать событиям несколько иное направление, диктуемое ее мировоззрением.
— Где ваша дочь?
— Семья далеко, за границей. С марта.
— Наверно, трудно.
— Вас удивляет, что у жандармского сатрапа жизнь, как у людей — жена, дети?
— Нет. Для вас это нормально. Революционеры не могут позволить себе такую роскошь — слишком долго сидят по тюрьмам и каторгам.
— Мария Александровна, острог позади. Вы мужественно перенесли испытания, не сломлены духом. Молоды, красивы. Тысячи мужчин слушают вас, открыв рот. Ваша личная жизнь — в ваших руках.
— Давайте не будем обсуждать ее, товарищ жандарм.
Странно. Никольскому показалось, что эсерка глянула на затылок Проша Прошьяна, который не мог не слышать их разговор в мягко рокочущем лимузине. Как будто дала понять, что не хочет обсуждать это при членах партии. Все возможно. Он настолько далек и антагонистичен, что ей проще вести откровенный разговор именно с ним. С эсерами надо держать марку, быть самой свирепой волчицей в стае боевиков и убийц. Не дай бог дать заподозрить в себе женскую слабину.
— Лучше скажите, вам известно о военных объединениях?
— Естественно. Сам возглавляю одно из них. С ними охраняю Ульянова и, простите, Чернова навещал тоже в подобной компании.
— Я не о кружках по интересам бывшей царской охранки, а о старших офицерах и генералах, что собираются вокруг Корнилова, Брусилова, Крымова и иже с ними. Может, ваше место там, а не с большевиками?
— Не дает вам покоя, Мария Александровна, большевистская служба бывшего генерала. Аж извелись, подыскивая мне подходящее место.
— И тем не менее?
— Ничего у них не выйдет. Если попробуют свергнуть Керенского, против них восстанет вся Россия. Временное правительство хотя бы пытается рядиться в народные одежды. Диктатура от имени генералитета не пройдет. Они и сами понимают. Второй путь — закрутить гайки силами военных, подчиненных правительству. У вашего товарища по партии кишка тонка, чтобы руководить страной и армией при чрезвычайном положении.
— У Керенского?
— У кого же еще. Мы с вами только что агитировали против войны и против Временного правительства. Представьте на секунду, что попробовали бы подобное заявить в отношении кайзера или австрийского императора в их частях. Видите пару осин? Мы бы отлично на них смотрелись в пеньковых галстуках. В воюющей армии нельзя иначе. А у Керенского — можно. Любое военное выступление только приблизит большевистский переворот.
— Логика в ваших рассуждениях есть, — признала эсерка. — Только ведь прогнозы разные бывают.
— Это не прогноз. Я точно знаю, — улыбнулся Никольский в усы.
— Откуда? У большевиков имеются особенные источники информации?
— Простите. Об этом не могу говорить. Но большевики тут ни при чем.
— Туману нагоняете. Ладно. Время покажет.
Неумолимое время показывало, что коммунисты, несмотря на промахи, слабость программы, растерянность от дезертирства с поля боя Ленина и Зиновьева, продолжали набирать популярность в ключевых городах — Питере и Москве. Эсеры не понимали, что высокая концентрация промышленного пролетариата в двух столицах позволяла в кратчайший срок, просто раздав оружие своим сторонникам, получить плохо обученную, но слегка боеспособную армию. Многочисленное крестьянство хорошо как электорат, но никуда не годится для оперативного захвата власти.
Керенский вместо того, чтобы провести выборы в Учредительное собрание и за счет эсеровского большинства обеспечить легитимную власть, тянул и интриговал. Не дожидаясь собрания, он объявил Россию республикой. Тем, видать, сделал великое дело, ибо Россия с начала марта управлялась исключительно выборными органами — Временным правительством, созданным на костях избранной Государственной думы, и Советами. То есть была республикой де-факто. Ничего не поменяв по существу, Александр Четвертый, как он себя величал вроде бы в шутку, устранил одно из оснований созыва Учредительного собрания — определение формы правления государством. Но раз республика — давайте избирать парламент. С этим Керенский тоже не спешил, не имея уверенности, что сохранит власть после выборов.
Никольский бывал у левых эсеров раз или два в неделю. Своим не стал, но они перестали тянуть руки к «Браунингам» при его появлении. Со Спиридоновой дискутировал без особой остроты. Она по-прежнему называла его «товарищ жандарм», но без ненависти. В ее устах эти слова звучали как партийная кличка.
После взрыва в Казани и активизации Корнилова валькирия приняла Никольского у себя в квартире, расположенной в квартале от их штаба. Она жила там вместе с двумя эсерками, одна из которых сотрудничала в «Земле и воле», а вторая, по существу, была лишь кухаркой и горничной. Несмотря на проживание трех дам, квартира почти не носила следов женской руки, кроме разве что чистоты и порядка. Социалисты-революционеры с марта были практически правящей партией, хоть и в коалиции с правыми, а жилье до сих пор напоминало временный приют подпольщиков, готовых в любую секунду пуститься в бега.