Читаем без скачивания Правда и блаженство - Евгений Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нежданно-негаданно в гости нагрянул доктор наук Александр Веревкин — бывший когда-то Санькой Шпагатом. Он подсел к Павлу. Тот укромно рассказал ему, что хотел было крест поставить на кладбище в память об Алексее, да не далось.
— Не переживай, Паша, — сказал Александр Веревкин. — Увековечим мы его имя. Я его должник… Вот, шрам на руке… — Санька Шпагат оголил запястье с белеющей стрелой шрама. — Я звезду открыл. Как открывателю мне полагается право дать ей имя. Вот и назову Лешкиным именем. Будет во вселенной звезда Алексея Ворончихина… Ты извини, я ненадолго. Вырвался вот из Питера. Мать просила барахло пересмотреть. Чего-то оставить, чего-то выкинуть. Сносят улицу-то, Паша!
— Знаю, — рассмеялся Павел.
— Будет, будет звезда Алексея! — уходя, подтвердил Санька Шпагат.
К вечеру гостевой стол в доме Ворончихиных пришлось наростить. Народ прибывал. Дом посетили местные неизбывные алкаши, одноклассники и Алексея и Павла: Апрель, Плюсарь, Хомяк… Заглянула выседевшая и исхудавшая к старости завуч Кира Леонидовна. Вместе с ней заявились в дом педагогические тени прошлого: Шестерка, Водяной, Длинная Коса, Гнилой Клык…
Когда за столом раздался чей-то негромкий призыв: давайте Лешку помянем! — Коленька, сидевший возле матери, этот голос заглушил. Он заговорил темпераментно и остро, будто вопреки:
— За хлебом ездили. Продавщица в магазине злющая. Говорит, чего захотели! Нету хлеба. Пеките сами! Ну мы тогда и поняли… Мы тогда лопаты-то в сарае взяли и пошли в поле. Не дает нам злюка хлеб — сами хлеба насадим и вырастим… Копали мы, копали… Три пота сошло. Все скопали. Я сам борону на себе таскал. Вон, погляди-ка, и плечо все истер. — Коленька погладил свое плечо, улыбнулся: — Потом дождь пошел. Ух, какой дождище! Ничего не видать. А утром — вот он, хлебушек-то, и вырос. Да столь много его. Выше моего росту, — Коленька встал с табуретки, руку приподнял над головой, показывая высоту хлебов. — Вот уж порадовались мы. Злая-то продавщица злится. А уж мы веселимся. Ой, как веселимся! — И Коленька чуть в пляс не пустился, стал притопывать, рукой кружить, и все приговаривал: — Теперь хлебушка надолго хватит. На всю жизнь запаслись!
Все в застолье, спервоначалу сидевшие настороженными, вольно-невольно разулыбались, глядя на ликующего, с просветленным лицом Коленьку.
Череп взял с шифоньера гармонь. Она порассохлась, излишне попискивала, но играла. Охмелевший, он запел, заголосил. Сперва он исполнил лирическую песнь-балладу:
Что мы будем делать,Когда наступят холода?Ведь у тебя нет теплого платочка,А у меня нет зимнего пальта…
После завел гульванистую, плясовую, поддал огоньку:
Бабы ехали с базару,Накупили сапогов!
Дальше покатилось-поехало. Поминки не поминки, сороковины не сороковины, — просто настоящая бодрая гулянка.
В Россию, должно быть, вновь пришли счастливые времена.
Павел ни своего дядю, никого другого не корил. В конце концов брат Алексей был человеком веселым, шальным. Он и сам бы, ежели такое увидал откуда-то сверху, никого бы, верно, не осудил.
Череп вилкой выковыривал в голосах гармони западающую кнопку, чтоб ярее вдарить плясовую, чтоб две ядреные бабы — бывшая почтальонша Надя да бывшая библиотекарша Людмила Вилорьевна — лихо поплясали. Тут Павла что-то подвигло к возгласу, вернее, в нем незнакомо прозвучал его собственный голос:
— Может, еще найдется Лешка! — вырвалось у него наперекор разуму и обстоятельствам.
И все заговорили враз, как полоумные:
— Дак, конечно, найдется, поди!
— Должен найтись, не иголка…
— Обязательно выплывет!
Казалось, в тот вечер все соседи, все знакомые перебывали у Ворончихиных, обо всех вспомнили. Только не было здесь самого главного человека, которого Павел ждал. Он уж не чаял, что она явится. Оттого сильнее прихлынула в голову кровь, что-то стронулось в душе, когда дверь открылась… Татьяна Вострикова всё казалась такой же: не худела, не полнела, не морщинилась; темные глаза в слезной поволоке, две родинки над правой бровью, голос мученически-независимый.
Тихая летняя ночь надвинулась на Вятск. Улица Мопра притаилась в сумерках. Пара-тройка фонарей, как прежде, высвечивали пыльную ухабистую дорогу с разбитым асфальтом и прорехами щебенки и деревянный тротуар в тени палисадниковых сиреней и рябин.
На тротуаре тесно — Павел и Татьяна шли по дороге.
— Я сегодня видела тебя. Ты, похоже, с кладбища шел. Штаны на тебе больно заметные и погоны сверкают. Окликнуть аж побоялась, — сказала Татьяна.
— Чего бояться? Штаны да погоны нутро не изменят. Важничать я перед тобой не стану.
— Болела я сильно. Думала, не выкарабкаюсь… Надо бы в санаторий ехать, врачи говорят. Теперь не поеду. Улицу сносят. Мне жилье отдельное дадут.
— Я тоже о санатории мечтаю. — Павел остановился: — Поехали, Танюш… Поехали в санаторий вместе. — Он взял ее за руку, и сквозь толщу лет, сквозь толщу осязаний и впечатлений пробилось знакомое ощущение Танькиной руки в его руке. — Поехали! — Он смотрел ей в лицо, полуосвещенное и красивое. Красивое не потому, что сумерки скрадывали годы, а блеск глаз делали загадочней и ярче, а потому что Павел сейчас очень волновался, ждал. Она пожала плечами:
— Не просто мне, Паша, после моей-то жизни, с генералом по санаториям ездить.
— Сам по ним не заездился! — Павел отпустил Татьянину руку.
— Я горжусь тобой, Паша. Правильно, что замуж за тебя не пошла. Тебя б измучила и сама б сидела как на цепи, — призналась Татьяна. — Теперь вот вышло, что меня генерал всю жизнь любил. Всем другим бабам на зависть.
Они пошагали дальше по улице. Павел вздохнул:
— Времени много утекло… Скажи, Тань, у тебя с Лешкой чего-нибудь было?
— Эх, Паша! — изумилась Татьяна. — Как же ты! Подноготную мою выпытываешь? Все такой же прямой да ревнивый. А если у меня с Лешкой любовь была, тогда что, уже не позовешь меня в санаторий?
— Позову! — твердо сказал Павел. — Я тебя не для условия спросил, так… — смешался он. А сердце опять, будто в юности, горело в огне, кипятком ревности палило душу.
— Прощай, Паша. Сворачивать мне тут.
Павел ринулся было обнять Татьяну. Она мягко ускользнула.
— В другой раз, Павел… Про санаторий я подумаю. А про Лешку… Было у нас ним. Как-то раз в дровянике нас голыми застукали. Мы друг другу укольчики делали, в докторов играли.
Татьяна ушла. Павел стоял среди улицы. В небе светили звезды, и жизнь, казалось, имела ясный и понятный смысл, невзирая на все изнанки и вывихи.
Поздно вечером Павлу Ворончихину позвонил начальник Генерального штаба:
— Извиняй, Павел Васильевич. Знаю, что ты в отпуске. Но завтра в 16–00 в Кремле внеплановое совещание у президента. Надо прибыть.
— Есть!
Поутру старенькая, обреченная улица Мопра вся затряслась, загудела, задребезжала стеклами и хилым кровельным железом от раскатистого рокота и наплывов ветра тяжелого вертолета МИ-8. Вертолет, рыча, размахивая гигантскими лопастями, грузно сел на пустошь, возле огорода Ворончихинского барака. Павел даже попенял на майора-адъютанта, который предложил посадить вертолет рядом с жилыми домами. Не рассусоливая, без долгих проводов и лишних слов Павел простился с родней, кивнул родному дому «Прощай!», твердо зная, что здесь больше не бывать.
Вертолет стал грузно, неторопливо подниматься. Павел прилип к иллюминатору. Что, всё? Вот и всё? Где она, родная улица? Отстояла, отжила? Он увидел у своего дома Черепа и Серафиму, которая махала рукой, и Коленьку. Потом взгляд его побежал по улице, перепрыгнул через мосток, под которым когда-то нашла ледяную смерть Маргарита, свернул с улицы к Мамаеву дому, — вон она, Танька! Вышла…
Вертолет все выше — люди все мельче. И только дома еще разобрать — и баню, и магазин, и школу — через перекресток, и дальше река Вятка в огиб в кривую параллель родной улице, а по другую сторону две нитки рельсов и рядом в кудлатой зелени кладбище и церковь… Вертолет еще выше — и уходит в сторону, ложится на курс. Весь наземный мир заволакивается утренним туманом, дымкой. Людей уже не разглядеть. Вот светлая мгла уносит в прошлое и дома, и жизни, и вечные чаяния. Совсем не видать больше улицы. Растворилась, исчезла в пространстве, скоро исчезнет физически — во времени.
Всё имеет свой срок, свою молодость и зрелость, свою старость и исход. Весь этот мир, от края до края, тоже исчезнет, растворившись в далеком времени и новом пространстве. Всё так! Но только Павел твердил себе противоположное: этот мир не затеряется и не растворится, он останется навсегда. Нет ничего вечного, но есть вечность.
XXIИз судового журнала испанского путешественника Хосе Аркуса: