Читаем без скачивания Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники - Виктор Мануйлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, что-то все они знают такое, чего не знает Бухарин. Иначе откуда в них такая уверенность в правоте, что никакие слова не могут заставить их усомниться в этой уверенности?
Но разве не та же уверенность поднимала недавно и самого Бухарина? Или это уже нечто другое?
Николай Иванович несколько минут стоял в темном углу подворотни, глядя невидящими глазами в обшарпанную стену. Однако его изощренный ум не мог слишком долго оставаться в плену мелочных фактов, даже если эти факты целиком и полностью относились лично к нему. Он не любил факты и боялся их. Да и сами факты надо было куда-то поместить, найти им оправдание… или хотя бы объяснение с точки зрения марксизма-ленинизма, с точки зрения диалектики.
Где-то в его подсознании промелькнуло что-то такое, какая-то зацепочка, с помощью которой можно объяснить и оправдать. Да-да, и оправдать! Ибо даже ошибка, отклонение в сторону от столбовой дороги марксизма имеет свое диалектическое толкование…
Отклонение! – вот именно. Обочина! Да, это как раз то слово, за которым стоит многое.
Николай Иванович почувствовал тот давно известный ему зуд, когда в мозгу рождается нечто значительное. Скорее домой, за письменный стол, развить, дать марксистскую оценку. Обочина! Где он слыхал это слово? Само по себе оно не могло обратить на себя его внимание. Кто-то его произнес в осуждение пути, на который большевики будто бы повернули страну.
Ах, ну да: крестьянин-ходок с хитрыми такими глазами! Именно – сугубо хитрыми, не умными. Как это он сказал-то? Что-то вроде того, что вам, большевикам, блазнится (словечко-то какое!), будто вы Расею поставили на дорогу к земному раю, ан нет – на обочь вы ее поставили, а там, ежели вскачь, то и без колес, и без телеги можно остаться, конь ноги переломает, на чем ехать-то станете?..
Философ, как же, едри его…
Тогда оно, это слово: "обочь", "обочина" покоробило и оскорбило Николая Ивановича. А ведь в нем нет ничего оскорбительного. Действительно, они, большевики, столкнули Россию на обочину, но сделали это преднамеренно, потому что, строго говоря, никаких дорог у человечества нет, а есть лишь направления: либо то, по которому до сих пор шел весь мир, – путь медленной эволюции, путь эксплуатации и войн, путь, который для многих, кто тащится сзади, кажется наезженной дорогой, либо обочина. А на обочине, как водится, ямы, колдобины, овраги, грязь… И по этой-то обочине надо не просто двигаться, а двигаться быстрее всех, обгоняя всех, преобразуя обочину в столбовую дорогу и доказывая всему миру… Да-да! На обочине может и вытряхнуть – при такой-то езде. И многих уже вытряхнуло. Что поделаешь. Вот и его вытряхнуло: не удержался. Все правильно, все верно. И глупо брюзжать. Надо работать, находить себе новое место в общем строю. А уж время покажет…
Домой, в кремлевскую квартиру, не хотелось.
И Николай Иванович углубился в переплетение кривых переулков, свернул к знакомому дому, где жили Ларины-Лурье и где он находил то, чего не мог найти в собственном доме: участие, заботу, понимание и даже ласку. У Лариных подрастает такая чудесная девочка, обещающая стать красивой и умной женщиной. На нее так приятно смотреть и мечтать о том времени, когда… А может, счастье – это всего лишь любимая женщина, а все остальное, как раньше говаривали, от лукавого?
Глава 11
Петр Степанович Всеношный, ширококостый мужчина лет под сорок, чуть выше среднего роста, с мягкими и несколько расплывчатыми чертами лица, одетый в драповое пальто, явно перелицованное, поздним ноябрьским вечером 1929 года сошел с харьковского поезда, который, опоздав на четыре с лишком часа, прибыл на Павелецкий вокзал столицы.
Едва Петр Степанович ступил на перрон, как в лицо ему сыпануло снегом, ветер проник под одежду и мерзким ознобом охватил тело, еще не привыкшее к холоду и помнящее тепло родного южного города. И то сказать, когда он уезжал из Харькова, там еще держалась погода, напоминающая бабье лето, многие ходили в пиджаках или легких пальто, у кого они имелись, и сам Петр Степанович, поизносившийся за годы революции и гражданской войны, старался в обыденности одеваться полегче и поплоше.
А в Москве уже зима. Впрочем, скоро она придет и в Харьков: не так-то он и далеко от Москвы, и не такой уж шибко южный город.
Поставив фибровый чемоданчик и плетеную из лыка кошелку меж ног, чтобы, не дай бог, не уперли из-под носа, Петр Степанович поплотнее укутал шею шерстяным шарфом и, застегнув пальто на все пуговицы, поднял свои вещички и зашагал вместе со всеми к выходу в город.
Последний раз Петр Степанович был в Москве в двадцать пятом году, тоже по делам, тоже в наркомате тяжелой промышленности. Та поездка оставила в его памяти ощущение чего-то непрочного, способного вот-вот развалиться, и он, честно говоря, не знал, радоваться ему возможному развалу или нет.
И вот миновало четыре года, советская власть все еще держится, она каким-то непонятным образом сумела устоять на своих более чем шатких, как казалось Петру Степановичу, позициях, постепенно прибирая к рукам все и вся. Что ж, если угодно проведению, пусть будут Советы, лишь бы воцарилось нечто прочное, основательное, лишь бы все успокоилось и наладилось, чтобы наконец-то отдаться любимой работе и не думать о том, что завтра или послезавтра все может перевернуться вверх ногами в десятый или сотый раз.
Конечно, все еще голодно, полно всяких нехваток и бестолковщины, но главное, похоже, свершилось: власть взяла твердую линию на развитие промышленности, а в этой линии без инженера Всеношного и ему подобных не обойтись. Правда, эта власть изрядно потрепала инженера Всеношного в связи с "Шахтинским делом", и Петр Степанович до сих пор не может отойти от свалившихся на его голову испытаний, но, слава богу, все это тоже позади. Во всяком случае, ему очень хочется верить, что так оно и есть.
Петр Степанович вышел на площадь, на которой при тусклом свете немногочисленных фонарей бесновалась непогода, и втиснулся в плотную, темную и молчаливую толпу, ожидавшую трамвая.
Трамвай подошел довольно скоро, состоял из трех вагонов, он поглотил толпу, она втиснулась в него, поворочалась немного, поворчала и покатила по темным московским улицам, выдавливая из себя на остановках темные фигуры с баулами, сумками и чемоданами, и фигуры эти пропадали в темных же переулках и в подворотнях насупленных домов.
Петр Степанович вышел из трамвая на Трубной площади. Он оказался один-одинешенек среди низкорослых домишек, лавок, голых деревьев и темноты. Снег несся вдоль улицы, бил в лицо, под ногами уже похрустывал тонкий ледок: быстро холодало. В Харькове эта пора суток – самая опасная для припозднившихся прохожих, и Петр Степанович, постоянно озираясь и стараясь двигаться как можно быстрее и не топать, стал подниматься в гору по Рождественке.
Шел двенадцатый час ночи. Москва уже спала или делала вид, что спит. Во всяком случае, Петр Степанович не встретил на улице ни души; ни полоски света не пробивалось через плотно закрытые ставни некогда мещанских и купеческих домов.
Свернув за старой церковью Рождества Христова налево, Петр Степанович попал в Большой Кисельный переулок и облегченно вздохнул лишь тогда, когда остановился перед дверью подъезда двухэтажного нелукирпичного-полудеревянного дома почти в самом конце Кисельного тупика.
Здесь жил Левка Задонов, – то есть, конечно, уже не Левка, а Лев Петрович, – друг-приятель еще с университетских времен; у него Петр Степанович останавливался всякий раз, когда приезжал в Москву.
На звонок долго не отвечали. Наконец наверху хлопнула дверь, послышались шаркающие шаги и скрип деревянных ступенек лестницы, ведущей на второй этаж, засветилась узкая щель в двери, куда положено бросать почту, потом свет в ней пропал, и Петр Степанович подвинулся к этой щели, чтобы его можно было рассмотреть.
– Кто там? – спросил настороженный голос Левки Задонова.
Петр Степанович назвал себя.
За дверью, вместе со звоном и скрежетом многочисленных засовов и задвижек, зазвучали нечленораздельные восклицания, и Петр Степанович, слыша все это, улыбался в предвкушении встречи, тепла и горячего чая.
Противу ожидания, которое томило душу в поезде, Левка проявил всегдашнюю радость при виде своего старого друга-приятеля, так что Петр Степанович испытал даже некоторую неловкость: после всего пережитого за эти годы обычные человеческие отношения поблекли, потеряли изначальную ценность, и сам Петр Степанович казался себе – особенно после "Шахтинского дела" – как бы помеченным некоей печатью, видя которую, нормальный человек не захочет иметь с ним дела. А Левка издалека, из Харькова, казался именно нормальным человеком – человеком своего времени. Да и Москва – не Харьков: в ней все должно изменяться быстрее, и люди, разумеется, тоже.
Когда хлопанья по плечам и объятия кончились, Петр Степанович, чувствуя себя не в своей тарелке оттого, что Левка печати этой на своем друге не замечает, счел-таки необходимым объяснить, что приехал в столицу не просто так, а в качестве представителя фирмы, что у него дела в наркомате тяжелой промышленности и что, следовательно, хозяин может не опасаться за последствия. Впрочем, если он находится в стесненных обстоятельствах, о которых Петр Степанович ничего не знает, то он, то есть Петр Степанович, не в претензии и может, в конце концов, остановиться в гостинице… Он просто предполагал, что старая дружба дает ему право… или, точнее сказать, повод…