Читаем без скачивания Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники - Виктор Мануйлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда хлопанья по плечам и объятия кончились, Петр Степанович, чувствуя себя не в своей тарелке оттого, что Левка печати этой на своем друге не замечает, счел-таки необходимым объяснить, что приехал в столицу не просто так, а в качестве представителя фирмы, что у него дела в наркомате тяжелой промышленности и что, следовательно, хозяин может не опасаться за последствия. Впрочем, если он находится в стесненных обстоятельствах, о которых Петр Степанович ничего не знает, то он, то есть Петр Степанович, не в претензии и может, в конце концов, остановиться в гостинице… Он просто предполагал, что старая дружба дает ему право… или, точнее сказать, повод…
Тут Петр Степанович сбился: ему не хотелось снова оказаться на пустынной улице, продуваемой ледяным ветром, но если он станет слишком деликатничать, то, не исключено, что он там и окажется. Правда, до гостиницы не так далеко: вниз по Лубянке или той же Рождественке всего-то минут десять ходьбы, но советские гостиницы – это такая мерзость, что от одной мысли о холодном и неуютном гостиничном номере по спине Всеношного пробежали мурашки, и он передернул плечами.
Путаная речь Петра Степановича, однако, лишь развеселила Левку Задонова. Он протестующе замахал руками и потащил Петра Степановича вверх по лестнице на второй этаж, затем по коридору на свою половину, где занимал с женой и двумя детьми, четырнадцатилетним сыном и одиннадцатилетней дочерью, три небольшие комнаты, которые до революции служили детскими, а в одной из них жила гувернантка-француженка. При этом он заглядывал почти в каждую дверь и сообщал, похохатывая:
– Петька Всеношный приехал! – и тащил Петра Степановича дальше.
Когда-то весь этот двухэтажный дом принадлежал Левкиному отцу, Петру Аристарховичу Задонову, инженеру-путейцу, специализирующемуся по строительству железнодорожных мостов, человеку весьма известному не только в Москве, но и далеко за ее пределами. Теперь Задоновы занимали лишь второй этаж, где в восьми комнатах ютились три семьи: стариков и двух их сыновей с женами и детьми. Но помимо восьми комнат имелась еще одна, бывшая кладовая, в которой теперь помещали гостей из провинции. По большей части одиноких. А раньше… О! Раньше для этих целей отводилась чуть ли ни половина первого этажа, и в хлебосольном доме Петра Аристарховича Задонова гости почти не переводились. Даже тогда, когда сам хозяин дома пропадал на строящихся железных дорогах то в одном, то в другом уголке необъятной Российской империи.
В этом доме иногда месяцами живал и Петр Всеношный – как в бытность своего студенчества, так и в другие благословенные времена. Он кончал курс вместе с Левкой Задоновым, они слыли друзьями – не разлей вода, и на факультете их звали не иначе как Петр и Петрович. Потом почти три года практики в Германии на машиностроительных заводах Тиссена и Круппа, увлечение модными тогда идеями социализма, долгие и горячие споры в немецких пивных, но… но в конце концов страсть к технике победила, и в Россию друзья вернулись весьма умеренными конституциалистами и колеблющимися монархистами, полагающими, что до Европы нам еще далеко.
Лев Петрович провел Петра Степановича в гостевую, оставил его там приводить себя в порядок после дороги, а сам пошел организовать чаю.
Глава 12
Время было позднее, но в самой большой комнате, – она же библиотека, – принадлежавшей старикам Задоновым, собралось все взрослое население квартиры: Петр Аристархович, худющий, высокий старик со впалой грудью, остренькой бородкой и редким пухом за ушами; его жена, Клавдия Сергеевна, полная противоположность своему мужу – оплывшая дама с тяжелым дыханием; Левкина жена Катя, наделенная броской красотой, похожая на цыганку не только наружностью, но и блудливыми черными глазами; жена Алексея, младшего сына, Маша, светленькая, мягкая, уютная, с большими серыми глазами, в которых будто застыло предчувствие беды.
Посреди большого стола шумит большущий самовар, который когда-то сверкал начищенными боками и каждой своей завитушкой, а теперь потускнел и не свистел весело, как бывало, а сипел и всхлипывал, будто жалуясь на свою судьбу. На тарелках разложено розоватое сало и пахучая домашняя колбаса, от которой шибало крепким чесночным духом, – всё нарезанное тонкими, почти прозрачными, ломтиками; в плетеной хлебнице горка ноздреватого белого хлеба, в огромном блюде – груда сушеных розово-кремовых абрикосов, коричневых груш и свежих яблок. От всех этих убийственных запахов все нетерпеливо крутятся на своих местах в ожидании, пока вскипит самовар и можно будет насладиться редкими по тем временам лакомствами, ставшими таковыми в Москве где-то с шестнадцатого года, – да еще в таких количествах! Их, разумеется, по старой традиции привез с собою Петр Степанович, хотя нынче и на хлебной когда-то Украине хлеба и прочих продуктов стало значительно меньше. Однако у Петра Степановича сохранились тесные связи с деревней, в основном через жену, и это позволяло ему не чувствовать себя слишком уж обделенным по части еды и не считать вульгарное сало лакомством. А ведь за этим столом когда-то чего только не подавали, чем только не потчевали многочисленных гостей! Кануло, кануло в Лету то благословенное время, и не видно, вернется ли оно когда-нибудь в первопрестольную.
За столом отсутствовал лишь один член разросшейся семьи Задоновых – младший сын Алексей, который, пойдя, было, по стопам отца и старшего брата, обнаружил в себе писательскую жилку и вот уж года два как состоит разъездным корреспондентом газеты Наркомата путей сообщения "Гудок". Да и слава богу, что его нет: при нем Петр Степанович чувствовал бы себя скованно и не стал бы так откровенничать, как при остальных членах семьи: больно уж младший Задонов был, как казалось Петру Степановичу, себе на уме, больно уж легко сошелся с нынешней властью.
А между тем всем хотелось знать, что там, в провинции, и знать не из большевистских газет, а из первых рук. И, разумеется, всех интересовало так называемое "Шахтинское дело" и связанные с ним другие дела, широкой сетью охватившие южную промышленную зону. Конечно, Петру Степановичу не было известно и сотой доли всех подробностей, тем более что судебные слушания проводились в Москве, в Колонном зале Дома Союзов, о чем писали все газеты, зато он сам почти месяц просидел в кутузке вместе с десятками других спецов у себя в Харькове и лишь чудом избежал суда и обвинительного приговора.
Одно воспоминание о многочасовых допросах, когда следователи – в основном евреи – сменялись один за другим, и каждый новый начинал все сначала, стараясь запутать или запугать, чтобы вырвать у Петра Степановича признание в антисоветской деятельности… – одно только воспоминание об этом наводило на Петра Степановича тоску и неуверенность, что это испытание не повторится еще раз.
Рассказывая свою историю, Петр Степанович умолчал лишь о том, что его принудили подписать бумагу, в которой ответственность за медлительность развертывания программы индустриализации на Харьковском металлическом возлагалась на группу спецов во главе с главным инженером завода, а сама медлительность рассматривалась как предумышленная и направленная на срыв всей индустриализации, о чем будто бы Петру Степановичу доподлинно известно. Тогда ему, замордованному, напуганному, эта бумага показалась сущей безделицей по сравнению с тем, в чем старались обвинить его с самого начала и от чего он отбивался руками и ногами, так что подписал эту бумагу едва ли ни с ликованием, уверенный, что дешево отделался.
Лишь потом, уже дома, когда настала пора размышлений, понял, что подписал не только приговор безвинным людям, но и себе, – приговор, по которому его могут выдернуть из нормальной жизни в любую минуту и по любому поводу: ведь по той бумаге выходило, что знал же, знал, а не сказал, то есть не донес, а недоносительство каралось не менее строго, чем непосредственное участие.
С тех пор миновало уже порядочно времени, но всякий раз жгучий стыд и страх заставляли сжиматься сердце Петра Степановича, а в первое время даже подумывать о самоубийстве. Однако ему было доподлинно известно, что никогда он не решится на этот шаг, так тем более: доподлинная эта известность делала его еще более несчастным. Да и как решишься, если на руках у тебя семья, которая без него пропадет, пойдет по миру, а само самоубийство утвердит власти в уверенности, что с совестью у инженера Всеношного точно не все в порядке, – то есть в том смысле, что он действительно что-то замышлял против этой самой власти. Наконец, он не дворянин, а всего лишь сын приказчика, и стреляться ему вроде бы не по чину. Да и не из чего. А вешаться или топиться – жутко.
От этих подленьких мыслей тоже бывало нестерпимо стыдно и жалко самого себя до слез. Уж Левка Задонов точно бы застрелился или закололся бы ножом: хоть из новоиспеченных, но все-таки из дворян. Или, скорее всего, отказался бы подписывать.