Читаем без скачивания Круглые кубики - Анна Мосьпанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вылезай, вертихвостка! – Дед был настроен очень решительно. – Жалко, Витьки с нами нет. Я б ему тоже показал кое-чего. Ну, пошли. Пуговицу застегни верхнюю. Посмотри, расхристанная какая. Ремня на тебя нет. Даром, что вымахала…
Ну понятно. Теперь и пуговица не угодила. Дальше что будет?
– Мика! Девица какая выросла, а! Вы с дедушкой решили нас навестить? – Полина Петровна – крупногабаритная немолодая старшая медсестра со слоноподобными ногами, встретившаяся нам в приемном покое, торопливо семенила сзади, не успевая за дедовым размашистым шагом. Попутно она то и дело норовила погладить меня по голове. Я инстинктивно уворачивалась. – Мика, ну как учеба? Как Витенька? С мальчишками всегда трудно ужиться. Дружите с ним? Как мамочка? А папа все такой же красавец?
Вопросы сыпались из нее, как пшено из прохудившегося мешка. Много-много, быстро-быстро, мелко-мелко. Ответов она и не требовала. Казалось, ей просто важно было находиться рядом с дедом, в поле его невероятного магнетического притяжения. А уж раз здесь по каким-то причинам очутилась и его неразговорчивая, угрюмая внучка, то и ей положено уделять некое внимание. По этикету положено.
– Полина, Маняша где? А ты что с собой делаешь? Зачем босоножки эти нацепила? Посмотри, ноги вон в варикозе все, свод левой стопы подушкой выпирает. Смотри, Поля, доиграешься. Получишь тромбоз, и что мы делать будем, а? Нам тебя еще замуж выдать надо. Юрьич вон чем не жених? Давно тебя охаживает. – Дед коротко обернулся и подмигнул.
Полина Петровна полыхнула ярким, отчаянным в своей откровенности румянцем. Быстрым движением оправила морщинящийся на необъятных бедрах халат.
Я машинально посмотрела на ее ноги. Отечные, бесформенными глыбами выступающие из-под халата, все они были покрыты буграми сизых, вздувшихся вен. Левая нога действительно припухла. Видимо, ремешок босоножки очень тесно перехватывал широкую щиколотку, а сверху ярко-голубой дерматин (я не сомневалась, что это именно дерматин) кровожадно врезался в подъем, образуя некрасивую красную полоску, прямо за которой и начиналась болезненно выступающая кожная подушка. Не нога, а катастрофа.
Зачем же она себя так? И когда только дед успел все это рассмотреть? Несется же вперед как оглашенный!
– Так… это… В лаборатории Маняша. Колбы моет. Позвать ее сюда? Она уж полы все помыла, перемыла. Хлорки опять понасыпала везде, ну да и ладно. Попросилась в лабораторию. Я открыла. Она любит колбочки мыть. И нам полезно. Микочка, а чего ж так редко к дедушке приезжаешь?
Дед остановился, повернулся к медсестре.
– Полина, ты не слышала, что я сказал? Нельзя с такими ногами на каблуках. Нельзя, понимаешь? Иди и переобуйся немедленно. Еще раз увижу – уволю к чертовой матери по статье! Такая ответственная, такая опытная, можно сказать, лучшая моя медсестра. Профессионал, мастер своего дела. И такая, прости, непроходимая дура. Ты же медик, Полина! Иди с глаз долой! Чтоб я тебя больше не видел. Иди. Найдем мы без тебя лабораторию, уж поверь мне. Иди. Маняша, и та понятливей, ей-богу.
«И вот как он находит единственно правильные слова? – мелькнуло в голове. – Не понимаю. Вроде ведь отругал ее, взрослую тетку. Сколько ей? Лет сорок, наверное, уже, а может, и все сорок пять. Немолодая, одним словом. С позиций моих-то лет… И не замужем, как я поняла. Ну куда замуж с такими-то ножищами? Это ж какой любитель попасться должен. И ведь смотрит на него как на бога. Вроде и отругал, пропесочил и в то же время похвалил. Профессионал, туда-сюда… Она ж в него влюблена, в деда. Обалдеть…»
Полина Петровна буквально расцвела – лицо подсветилось изнутри резко, нервно, как елочная игрушка с лампочкой, морщинки на лбу разгладились, и даже эта бесформенность неожиданно стала ей к лицу. Такая женщина уродилась. Вот такая вот и все. Любите меня такой.
– Иду-иду. Простите, не подумала совсем. Сейчас же переобуюсь. У меня и тапочки в процедурке стоят.
Сейчас-сейчас. Микуша, ты чайку потом не хочешь попить? У меня баранки припрятаны.
– Полина! – гаркнул дед, и медсестра, не говоря больше ни слова, резко повернулась и поспешила в другой конец коридора, в процедурную. – Нет, ну что за люди, а? Ты видела эту свиристелку? На каблуках она! С ее-то ногами. – Дед, видимо, на секундочку забыл, что совсем недавно отчитывал меня за расстегнутую пуговицу и дырчатые колготки. – Вот мы и пришли. Маняша! Открывай, голубушка. Открывай, дорогуша моя.
Дед постучал в обшарпанную бледно-желтую дверь с надписью «Лаборатория».
Ее мгновенно отворили. На пороге стояла Маняша. На лице ее блуждала та самая знаменитая улыбка.
На вид Маняше было лет пятьдесят. А может, и пятьдесят пять. А возможно, и сорок. Очень трудно определить возраст человека, который все время улыбается. На ней был серый халат из тех, которые носят уборщицы. Из-под халата выглядывал мятый подол серой, мышиной какой-то ситцевой юбки. Тонкие, почти детские, ноги были одеты в грубые плотные колготки и обуты в клеенчатые сандалии бордового цвета с широкими пряжками. Такие сандалики носят детишки в детском саду. Бордовая обувь была единственным ярким пятном во всем болезненном, отдающем неизбывной грустью Маняшином облике.
Круглое, чуть приплюснутое лицо со странной кожей – на скулах она была немного темнее, словно обуглившаяся, вся в каких-то подтеках – не подтеках… И еще – у Маняши почему-то совсем не было бровей. Реденькую белесую поросль, щеточками топорщащуюся в разные стороны, бровями можно было назвать лишь с большой натяжкой. Сколько раз ее видела – никогда внимания не обращала.
Как сырник, подумалось некстати. Если сырник подгорает на плите, он выглядит именно так. Когда нерадивая хозяйка, покидав на сковородку творожную массу, убегает к телефону, а там подружка любимая навзрыд: сын-оболтус, муж-скотина. И минут так на двадцать. А потом хозяюшка вспоминает о забытой сковороде, а из кухни уже прогорклым маслом несет и дымом тянет. И вместо аппетитных, золотисто-поджаристых сырников взору предстают обуглившиеся, слипшиеся комки не пойми чего. Поговорила с подружкой, называется… Такое вот у Маняши было лицо. Лицо-сырник, о котором забыли надолго.
Деду говорить о своих наблюдениях я предусмотрительно не стала.
В этой лаборатории я была впервые. Бросилась в глаза невероятная, патологическая чистота. Полы были вымыты так, что на стареньких плитках больничного линолеума можно было разглядеть каждую трещинку. На длинных столах, выстроившихся вдоль стен, не было ни пылинки. Все до единой бумажки были подшиты в одинаковые синие папки с тесемочками. На каждой папке – своя наклейка. Колбы, лабораторные чашки и пробирки вымыты до сверкающего блеска, а металлические штативы натерты каким-то неизвестным мне составом, делающим металл переливающимся, отражающим свет. Маняша судя по всему только что закончила последний этап уборки, потому что в воздухе еще витал запах хозяйственного мыла и, конечно же, хлорки.
– Маняша, душечка, как делишки? – Дед приобнял невысокую, костистую фигурку, так не вязавшуюся с округлым лицом. – Ты зачем заперлась опять? Колбочки мыла, девонька, да? Молодец какая. Только запираться-то не надо бы. Вдруг не откроешь потом.
Маняша расплылась в дурноватой улыбке, махнув рукой в сторону окна. Проследив за ее взглядом, я увидела на облупившемся подоконнике, прямо между колбами и пробирками, тоненькую стопочку. Черно-белые фотографии.
– Ы-ы-ла! А-а-шу! У-а-а-ю! – Маняша доверчиво прижалась к деду, подставила под его ладонь тоненький блеклый хвостик бесцветных волос. – У-а-а-ю! У-а-гу!
Дед погладил ее по голове и, неловко сглотнув, вдруг закашлялся, словно подавился едким, дерущим горло дымом. Отвернулся в сторону. Я, испуганная, стояла рядом, плохо понимая, что происходит. Маняшино невнятное мычание, наполненное неким смыслом, дедов странный кашель, его совершенно удивительная нежность по отношению к этому болезненному, обделенному разумом созданию – было во всем этом что-то такое очень страшное, безысходное и совершенно непонятное.
– А-а-шу! – снова разулыбалась вдруг Маняша и потянула меня за рукав. Я машинально пошла за ней к окну.
Дед, уже взявший себя в руки, стоял у меня за спиной. А Маняша бережно перебирала тонкими пальцами в обкусанных заусеницах лежащие фотографии.
– У-а-ю! Е-о-гу! – повернулась к деду с мольбой, граничащей с отрешенностью.
– Маняша, ну что значит «не могу»! Понятно, что скучаешь. Но что делать. Надо через «не могу». Надо. Саша был бы очень недоволен, если бы увидел тебя в таком состоянии. Вот увидел бы тебя Саша сейчас и возмутился бы. Сказал бы, что это моя мама себе позволяет? Почему это она так распустилась?
Меня как током ударило. Мама… У Маняши был сын.
Со всех фотографий на нас смотрел курносенький мальчик в белой футболочке, к которой был приколот октябрятский значок, и в пилотке. Мальчику было на вид лет семь-восемь. Точно такой же луноликий, со слегка приплюснутым носиком – отголоски многолетнего царствования Чингисхана мало для кого на Руси прошли незамеченными – открытая улыбка.