Читаем без скачивания Родной угол - Георгий Николаевич Саталкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ошалевшие, они прибежали к деду часа через два. Он дал им хлеба и молока. Пацаны набили рты. Они никак не могли успокоиться.
Старик смотрел на них с улыбкой, положив свои мословатые коричневые руки на клюшку.
— Ну, как там устроились?
— Там? — спросил Генка. — Тут лучше.
— Но?! — весело не поверил дед. — Лучше? А чего ж уехали, коли лучше?
— Мы, что ль? — проглатывая кусок, сказал Генка. В это время Толька воровски хлебнул молока из его чашки, и Генка тут же звонко шлепнул его по лбу. — Не цапай, черт!
Толька пригнулся к столу, затрясся тихим смехом, закатывая глаза и корча рожи.
— Не балуйте! — прикрикнул на них по привычке старик.
— Дед, а дед! Зачем бросили деревеньку?
— Разрушить ее надо! — отрезал Толька.
— У-у! — замахнулся на него старик согнутым пальцем. — Гляди чего — разрушить!
— А чего? — вытаращился на него Толька. — Не пропадать же… Чего ей зря стоять?
— А разрушишь, куда денешь?
— Да хуть на топку!
— Нет, жалко, — сказал Генка. — Пусть стоят избы. Может, в них кто поселится и жить станет.
— Кто?
— Кто, кто! Кто-нибудь… Звери. Зимой как задует, а они в избе.
Пацаны притихли. Живо они представили, как всю зиму будут стоять эти старые избы с запавшими крышами, как заметут их метели, как будут куриться сугробы в бураны у порогов, у ворот, у колодцев… Ни огонька, ни живой души!
А в феврале огнем синим пылают сугробы, прожигают их сияние фиолетовые кристаллы наста, избы словно уходят в тень под белые крыши. И пусто, тихо. Свежо и сильно пахнет снегами, как в поле, как в лесу…
— Деда! Я с тобой лучше останусь жить, — вдруг сказал Генка.
— Оставайся, — согласился дед. — Заживем мы с тобой тут за милую душу. Тут что? Тихо, смирно… колготы нет. Тут хорошо.
— А в школу? — ехидно спросил Толька. — Отсюда бегать станешь?
— Ну и стану! Раз плюнуть. Зато когда мы сюда вернемся, так опять деревня появится… Кто-нибудь еще поселится. Понял?
Дед грустно покачал головой. Сердечко доброе, бескорыстное у мальчишки. А Толька, шельмец, в отца удался.
Нюра девчонкой тоже вроде бы доброй была, ласковой… Сейчас дед Тимофей почему-то стеснялся ее.
…А хорошо бы, правда, с Генкой пожить. Рассказать ему, что еще помнит старая память.
Поведать о селе, о жизни в нем, о соседях, кто как жил и чем кончил. Рассказать о преданиях отцов и дедов, некогда заселивших эту богатую лесостепь.
Когда-то село называлось Петровским, улиц было две или три. На сенокосы выезжало горластое, пестрое множество баб и мужиков.
А в праздники — песни, людные гуляния… А свадьбы, крестины, рождества, троицы… Куда все девалось, где народ?
Мог бы он рассказать о том, как на первом колхозном собрании предложил кто-то именовать колхоз диковинно для здешних мест «Северный свет». И вот причуда человеческая: вошло в обиход, стали звать деревеньку по второму крещению — Северный свет.
Кулаков раскулачивали — тоже ведь история живая, с колючкой. Или вот еще факт: был он послан в Москву на первый съезд колхозников-ударников. «Да здравствуют колхозники-ударники!» — приветствовали их рабочие города Москвы. Тут дед Тимофей не выдерживал, его это всегда несказанно трогало, слезы застилали глаза, а он только голову поднимал выше, чтобы виду не показать.
В сентябре, когда выкопали картошку, предприняли еще один разговор с дедом Тимофеем.
Теперь Степан грубовато-обиженно долдонил:
— Что ж это вы? Мы не отказываемся, мы — пожалуйста, не того, не гоним… от души, а? Но, конечно, неволить не станем. Уважаем…
На дворе была рассыпана картошка — сушили. От нее сильно пахло сырой землей. Прохладный воздух казался терпким, а к полудню он как бы подсыхал, в нем до того густо накапливался солнечный свет, что все просвечивалось, предметы странно утончались, виднелась как бы одна лишь сердцевина.
Было так хорошо тут, что Нюра даже расстроилась, стала придираться к новым местам, к квартире в двухэтажном доме на восемнадцать семей. В старых местах ей запоздало открылся такой милый уют, такая ласковая красота, что у нее даже сердце оборвалось: на что променяли!
Оставили высокий, из красных крутых холмов берег Демы, под ним заросли черемухи, а на этой стороне, где село, где избы — старые ракиты, лужки, тропинки, мостки, камни на берегу, у которых полоскали белье, водопой, выгон…
Здесь сплела свой первый венок из одуванчиков, здесь было все самое яркое, свежее. Жизнь, считай, здесь прошла!
Вдруг, разозлившись, она закричала на Степана, сильно разевая рот и стекленея глазами.
— Бесстыжий!
Степан растерялся, уставился на нее, растворив свои глазки в каком-то веселом изумлении.
— Я те полаюсь! — крутнул он головой. — Ты что, сдурела?! Я говорю: пожалуйста, хоть сейчас айда… Я разве против? Раскрыла хайло-то!
Генка, напряженно слушавший все это, побледнел, брякнул:
— Я тоже отседа никуда не уеду! Останусь с дедом.
Степан повернулся к нему, в еще большем изумлении заморгал глазками, налился туго кровью, рявкнул:
— Цыть, сопля! — и отвесил ему такого подзатыльника, что Генка чуть было носом в землю не воткнулся. Издали, гнусавя от слез, гневно закричал:
— И уеду, и уеду от вас!
— Генка! — загрозила ему мать пальцем. — Говори у меня, умничай! Взрослые говорят — тебе нет дела!
— Да-а, нет, — совсем уже плача, вытирая слезы кулаком, передразнил Генка мать. — Я тут хочу жить, с дедом…
Ничего не решив, переругавшись, уехали.
И еще несколько дней прожил дед Тимофей в одиночестве.
И еще был разговор, последний, после которого определили: пусть старый живет так, как хочет.
Близилась зима.
Кончили пахать зябь, золотые ометы соломы померкли. Дожди, ветры, заморозки накинули на них серую марлю. Только квадраты озимых утешали глаз своей сочной, разгоревшейся от холодов зеленью.
Глухая, томительно-тихая пора!
Хорошо почему-то думалось в такие дни о зверях, об их теплых лежках в легких осенних лесах, в пустом мглистом поле.
Дед Тимофей плотно закрыл двери в комнату, жил только на кухне. Русскую печь не топил, топил печурку, пристроенную когда-то Степаном сбоку.
Ел он мало, все больше пил чай, иногда варил себе похлебку. Очистит пару картошин, покрошит их в чугунок, пшена, лучку туда подбросит, сварит и ест дня два-три да еще поделится с собакой, прибежавшей к нему назад из поселка.
Забот у него никаких не было. Потопчется по двору, заглянет в пустые сараи, постоит на улице возле ворот, поест, попьет чаю — вот уже и вечереет, а там и ночь: то темень, то звезды, то луна.
Хорошо ему жилось, хорошо отдыхалось от трудов — больших, тяжких, неотступных. Сколько напахано, насеяно, намолочено, на плечах перенесено хлеба! Все вспомнить невозможно…