Читаем без скачивания Собрание сочинений. Т.26. Из сборников: «Поход», «Новый поход», «Истина шествует», «Смесь». Письма - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаюсь к Академии. По-моему, г-н Ренан выразил ее чувства, когда сказал, что ему по душе была бы литература, очищенная от всей неприятной правды. Это и есть та кастрированная, фальшивая литература, которую Академия считает достойной увенчания. Присудив премию Жуи роману Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший», она долго еще трепетала за эту свою смелость, всех последствий которой не предвидела, и, как говорят, дала себе обет в будущем быть благоразумней. Ну что ж, она сторонится главного потока нашей литературы и готовит себе еще одно поражение, когда этот поток сдвинет ее с места и, может быть, даже унесет за собою. Вместо того чтобы идти впереди нас, она тянется в хвосте. Ее страх перед точными документальными данными и свободным психологическим анализом неуклонно бросает ее в объятия реакции. Она сама связывает себя по рукам и ногам, это вечная поставщица всего посредственного, заранее обреченная на неудачи.
Ну, а если она хочет знать, что я разумею под произведением, полезным с точки зрения нравственности, я отвечу, что это то, которое лучше всего служит величию нашей страны. Мольер был большим патриотом, чем г-н Дерулед, и мне думается, что, несмотря на всю грубость своего языка, Рабле полезнее Франции, чем г-н Эли Берте. В литературе добродетель — это гений.
Что ж, присуждайте премии вашим мнимым великим людям, начинайте с младенческого возраста, сделайте их лауреатами междушкольных конкурсов, пусть потом Французская Академия расплачивается по счетам их таланта. К счастью, сия университетская и академическая кухня никак не в состоянии расстроить здоровый французский ум.
Такая опасность грозит лишь злополучным посредственностям, которые, кстати сказать, обречены заранее. Существует лишь гений. Великая удача в литературе выпадает только на долю людей свободных.
ДЕМОКРАТИЯ
© Перевод А. Шадрин
Скоро я завершу годичный поход, для которого «Фигаро» так гостеприимно предоставил мне свои страницы. И вот сегодня, когда я вспоминаю написанные мною за этот год статьи, меня охватывает тревога: боюсь, что в пылу борьбы, когда я бывал возмущен человеческой глупостью и недобросовестностью, я недостаточно ясно выражал свое нежное чувство к нашему веку, мою глубокую веру в великое демократическое движение, которое увлекает нас за собой.
Позвольте мне еще раз рассказать об этом. Я знаю, что выражаю здесь мысли, несогласные со взглядами газеты, для которой пишу. Но мне необходимо высказать все, что я думаю, до конца, чтобы избежать каких бы то ни было недоразумений, и пусть уж каждый отвечает за свои убеждения. К тому же можно сделать так, чтобы никого не задеть, надо только быть достаточно учтивым, утверждая то, что тебе кажется истиной.
Перечитывая на днях «Замогильные записки» Шатобриана, я натолкнулся на следующее место: «Европа стремится к демократии… Начиная с Давида и до нашего времени призывали царей; сейчас — призывают народы… Налицо множество симптомов, свидетельствующих о переменах в жизни общества. Напрасно стараются создать партию, которая поддерживала бы единовластие: этот принцип правления отжил свой век… В конце концов придется уйти. Что значат три, четыре года, двадцать лет в жизни народа? Старое общество гибнет вместе с политикой, которая его породила… Настала эра народов».
Вот что писал почти полстолетия назад разочарованный паладин монархии. Он хранил рыцарскую верность своему королю и испустил крик отчаяния, когда увидел новое общество, которое надвигалось, неодолимое, как море. В наши дни прилив продолжается, он стал еще грознее, он сметает сейчас последние обломки старого мира. Ну что же! Этой общественной эволюцией ознаменована вся наша эпоха; это приход демократии, которая обновляет нашу политику, нашу литературу, наши нравы, наши идеи. Я всего-навсего констатирую факт. Добавлю, что, если кто-нибудь захочет преградить этому движению дорогу, он будет сметен.
Впрочем, мне понятны все сожаления. Когда рушится величественный старый храм, сердца верующих преисполняются грусти и гнева. Монархисты возлагают надежды на реставрацию, считая ее возможной, — это весьма почтенная мысль. Допустим даже, что реставрация совершится завтра. Король про царствует десять, двадцать, тридцать лет. «А что потом?» — спросим мы и ответим исполненным великой скорби криком Шатобриана: «В конце концов придется уйти». Новый прилив потопит трон, демократия разольется еще шире и станет глубже.
Зачем же сердиться, зачем разбивать себе в кровь кулаки о грубую силу? Сила сдается, когда ей приходит время сдаться. Появись у нас завтра король, он прежде всего подумает о том, чтобы встать на сторону демократии, ибо никакой король теперь уже не может царствовать, не уступив ей половины своей власти. Впрочем, я не предрешаю формы правления, — могут быть испробованы самые разные; больше того, в течение ста лет наши политические катастрофы происходят от попыток нащупать тот способ, которым можно было бы обеспечить нормальное существование нового общественного порядка.
Вот откуда наше беспокойство, наши ссоры, вся сумятица, творящаяся у нас на глазах; вот отчего, ошеломленные минутным гневом, мы закрываем глаза на великие свершения нашего века.
Я говорю даже не как республиканец, а просто как человек. Почему нам не верить в жизнь, в человечество? Глухое движение сотрясает его и толкает вперед. Так вот, это движение может только расширить сферу бытия, привести к более полному овладению миром. Нет никаких оснований думать, что зло восторжествует. Напротив, когда бывают приложены все усилия, видишь, как история неминуемо делает шаг вперед, сколько бы ни пришлось плутать по дороге. Итак, вперед, поверим в наше будущее! Что бы там ни было, завтрашний день будет прав.
Вот та непоколебимая вера, которую, по-моему, должен был бы разделять всякий политик; ему надо стать выше отвратительной кухни партийных распрей. Самая мерзость начинается тогда, когда все опускаются до уровня посредственности, до подлости честолюбцев, которые всячески стараются разжиться на нашей эпохе. Если тебе хоть сколько-нибудь дорога истина, ты приходишь в негодование, вступаешь в борьбу с этими ничтожными людишками, в то время как, может быть, лучше было бы промолчать и отсидеться в своем углу, дожидаясь окончательных результатов, ибо всё, вплоть до самых нечистоплотных и разрушительных начал, участвует в созидании жизни. Точно так же, как смерть необходима для того, чтобы мог существовать мир, мелкие людишки, несомненно, созданы для того, чтобы, обратившись в небытие, они заполнили собою рвы и век наш мог бы шагать дальше.
Сущность политики в наши дни заключается именно в этом. Хотя время пока еще смутное, события с каждым днем обретают все более отчетливые формы, и всюду слышен уже рокот демократии, которая день ото дня все ближе. Совершенно ясно, что в ней — наше будущее. А раз так, то надо принять ее, надо в нее поверить, даже если одни страстно ее отрицают, а другие хотят положить ее к себе в карман. Не ее вина, что дураки и негодяи на ней спекулируют. А главное, нечего дрожать при ее приближении, какую бы грозу она ни несла с собой. Мир создавался среди катастроф. Когда дело будет завершено, ее признают за благо.
Но я оставляю политику, ведь в конце-то концов это не моя область, и я втянулся в борьбу только потому, что все виды человеческих вывихов представлены в ней в изобилии.
Перейдем к литературе. Там демократические тенденции развиваются почти с такою же силой, как и в политике. На смену романтическому бунту, который расчистил почву, явилось натуралистическое движение, призванное утвердить новый порядок. Каждое общество несет свою литературу, и проницательные критики давно уже возвещают изменение ее характера. Встревоженный этим надвигающимся потоком, Сент-Бев разочаровался в своих упованиях на романтизм и кинулся назад, к классической эпохе. Как ни широк был его кругозор, он чувствовал, что некая новая стихия захлестнула его прежние привычки и вкусы, он говорил, что кончается целая эпоха, что писателям старой Франции пора уходить.
Это ощущение страха, это стремление со всем покончить я обнаружил у всех моих старших собратьев, даже у самых знаменитых. Это тревога и отчаяние политиков-роялистов перед лицом потрясенной страны, которая низвергает вековые устои; любопытно, что среди писателей, трепещущих теперь перед демократией в литературе, есть и такие, которые в свое время больше всего способствовали ее приходу. Но они дети другого века, в нашем их все оскорбляет. Пресса с ее оглушающей шумихой, с ее более чем сомнительными делишками выводит их из себя. Они по-прежнему привержены башне из слоновой кости Альфреда де Виньи, в их представлении поэт священнодействует, посвящая свои досуги писанию стихов; одна мысль о том, что их можно продавать, приводит его в негодование. В наших современных произведениях, разнохарактерных и написанных наспех, в творчестве, ставшем профессией, они видят близкий конец литературы, окончательное крушение всего великого и прекрасного.