Читаем без скачивания Дни - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наташка. Наташка!..
И снова стал биться. Так продолжалось еще минуты две, потом он начал затихать. Я как мог поднял его под мышки и усадил под сосной. Минут десять он сидел, вытянув ноги в этих своих огромных сапогах, прислонившись к неровному стволу и неестественно, как у тех падающих, наклонив набок голову. Лицо у него было молодое и очень осунувшееся за ночь, почерневшее. И я не забуду его направленных мимо меня, совершенно неподвижных, по-собачьи тоскливых глаз.
— Что же произошло с его женой? — перебил я Николая Николаевича.
— Так и не знаю. Через день меня отослали на Урал. Но я не об этом хочу сказать; ты, дорогой, слушай.
Мне теперь неизвестно, где он и живет ли на свете. Но иногда вот ноет душа, как к плохой погоде… Как у него сложилось?.. И не могу забыть это безумие… эти чудовищные минуты, когда люди… ну, вот. Конечно, я понимаю, я все понимаю… а все-таки вспомнишь — и становится страшно неизвестно чего… У Володи тоже был чуть ли не первый его бой… Да́ вот, неизвестно чего. Не самого боя, даже не самого этого Володиного ожесточения, а… не знаю. Вспоминаешь, и страшно… в общем, не могу я все это… И что это, правда, стало с его женой… этой Наташкой, женщиной… что́?..
Мы сидели, уныло задумавшись.
— М-да. А не пойти ли и по домам. К женам, пока они целы, — «по-мужски» пошутил Павел Никитич, уж не очень молодой, но еще кудрявый балагур, и тут же сам подвернул губу и почесал в затылке, будто громогласно брякнул на похоронах, что покойник любил выпить.
Я переглянулся с четвертым — с молчаливым блондином Петрухиным, который страдал из-за фамилии и которого потому и звали всегда по фамилии.
На Николая Николаевича никто не смотрел.
Посидели несколько минут и разошлись восвояси.
ЧУВСТВО
1Жара наступила раньше времени, и это не радовало.
К широкому дому конторы с надорванным треском подъезжали мотоциклы. Прыгая по причудливо засохшим колдобинам, они закруглялись у крыльца, оставляя медленно провисающее полотнище пыли. Его как бы подхватывали другие.
Люди, приехавшие из летних лагерей, из дальних бригад, слезали с затертых, жирно лоснящихся под прямым солнцем сидений; откинув забросанный острыми комочками сухой грязи, потрескавшейся на дорогах, клеенчатый полог, вылезали из шатких колясок.
Но, выйдя, они не знали, что делать. Привалившись к заборчику, они сидели на земле под доской показателей, где маячило меловое по коричневому: «7,5… 8,1…», обивали сапоги на крыльце, сгрудились на жидкой лавочке в тени стены. Те, кому не надоело нудное белое солнце, кучками и вразброд ходили по площади; ее пустое пыльное пространство было разбавлено светлыми пятнами рубашек и мозаикой платков, платьев. Изредка проходил потный человек в черном шерстяном костюме со следами сундучных складок — из тех, что отвечали за митинг или собирались выступать.
Митинг был объявлен на двенадцать, но до сих пор не начинался. Впрочем, это никого не беспокоило. Он должен был происходить вон там, по ту сторону площади, у памятника убитым на войне.
В ограде этого памятника стоял деревянный ребристый обелиск, свежекрашенный в голубое. К нему была прибита табличка с надписями; перед ним, чуть приподнятая по направлению к входящему в ограду — как бы привстав на локтях, чтобы посмотреть, кто идет, — лежала длинная плита, по форме напоминающая широкий гроб, со всех сторон обложенная цветами — больше всего ромашками: белое с желтым, белое с желтым, белое с желтым. Клумбы внутри ограды зеленели, белели, краснели и тоже были приведены в порядок: обставлены побеленными кирпичными половинками углами вверх. Дорожки в ограде были посыпаны ярко-желтым, еще слипшимся в кучки и холмики, не распавшимся в песчинки песком, сама ограда обильно побелена свежей, бугорочками застывшей известью.
Андрей Велембатов, слегка уже того, сидел на тоненькой лавочке внутри ограды рядом с двумя мужиками, толковавшими о преимуществах махорки сравнительно с кутаисским самосадом, внешне слушал их разговор и где надо кивал и мычал, а по сути смотрел кругом и думал о своем. Ему очень нравилось, что люди готовятся к митингу, что песок, побелка, трава и цветы — свежие, новые, что в ограде и вокруг толпится народ, молодежь. Правда, он, как и другие, сегодня утром много ворчал, что все не как у людей, что праздник — не праздник (он уж и забыл, о чем именно он это говорил, но говорил ведь); правда, ему не нравилось, что лица… не те, что следует. Вон напротив на лавке — Люська Страхова; лузгает жареные семечки. Плюет за ограду, и то молодец, но что ей митинг? Что война?.. Андрей уже знал, что такие мысли нельзя высказывать ребятам, девкам вслух — начинают брыкаться, морщиться, обижаться: «Ну что мы, в чем виноваты?» Но все же. Сидит, платье как подсолнух — как же, техникум, то да се — морда румяная, брови черные, под глазами сине — и… вот что́ «и», Андрей не знал.
Он не знал, какие претензии имеет он к Люське Страховой, к ее подругам — таким же разноцветным, сидящим тут же на лавках, бродящим между клумбами. Что он к ним имеет? И даже не только к ним, к молодежи — тут вроде ясней, тут что-то можно и придумать, — а и ко всем, ко всем вообще людям, собравшимся вокруг, стоящим кучками, вдвоем и поодиночке в ограде и рядом с ней. Кто смеется, кто хмур, кто задумчив, кто болтает с соседом, а Андрей вот сидит, смотрит на них, на песок, на обелиск, и ни с кем не говорит, и что-то имеет против них… или не против них? Или он это чувствует потому, что он тут один? И что же он чувствует? Что же, что же он чувствует?
Если бы Андрей был чуть подогадливей, он знал бы, что и многие, собравшиеся тут, — чувствуют то же самое… неизвестно что. И не могут это сказать друг другу… Но он чувствовал сильнее…
Тихий говор, смех, лузганье семечек, повизгивание девчат наконец были прерваны появлением парторга Петра Григорьевича в полосато-коричневом, стародавнем костюме — на широких брюках пух и ворсинки, — в белой в полоску рубашке с пепельно-серым, военным галстуком — и еще каких-то людей в темных костюмах и светлых рубашках. Тракторист Сашка Бездомных, в расстегнутом до пупа комбинезоне — грязная, влажная майка — и с изжелта-выгоревшими кудрями, как-то тоскливо, уныло оттенявшими красное лицо, поталкивая перед собой коленкой, нес за этими людьми маленький стол, заранее накрытый красной материей. Полминуты люди в костюмах, собравшись в кружок, говорили между собой, а Сашка стоял за их спинами, держа стол на весу. Но вот ему указали: ставь, мол, чего же ты. Он поставил стол между плитой и обелиском и плотно, веско поупирался в него ладонями — прочно ли. Народ со всей площади стал подтягиваться к ограде. Рядом на столбе вдруг с полуфразы прорвался динамик — пошла какая-то легкая музыка, треск и шум. Сама эта музыка Андрею не нравилась, но то, что она играет, он одобрял — пусть играет, пусть народ… веселится. Пусть… знает. Но что же «пусть знает» — Андрей не мог бы сказать. За столиком совещались, листали бумаги; Петр Григорьевич поднял усталое, смуглое лицо и озабоченно прошелся взором по лицам близстоящих: смотрел в последний раз, здесь ли заранее назначенные ораторы. Митинг вот-вот должен был открыться.
И тут в народе началось шевеление, беспокойство. Казалось, все то неопределенное, смутное, ноющее, что сидело где-то внутри Андрея, что сидело где-то внутри людей, вдруг выплыло, вышло наверх, стало чем-то живым и ясным. Шевеление нарастало; за оградой было еще не совсем понятно, в чем дело, люди за столом подняли лица, вопросительно смотрели поверх голов — а многие стоявшие сзади уже откалывались от толпы и бежали по боковой улице мимо фундамента строящегося клуба. Наконец, кто-то и внутри ограды произнес это слово — «горит».
2Усадьба Степана Петровича Бессеменных располагалась на перекрестке больших улиц, на углу, ближнем к конторе. Горела времянка, бывшая самым угловым из всех строений. Для усадьбы это было, может, и лучше — тем более ветер тянул от дома, — но через перекресток стояли дома с соломенными крышами, и огонь угрожал всему «порядку».
В сушь и в праздник можно было заранее ждать чего-то такого, и все же пожар, конечно, застал врасплох. Ни сами хозяева, ни соседи вовремя не засекли огонь, а когда хватились, — гудящими, быстро струящимися по ветру красными душными волнами были подхвачены стог сена, стоящий рядом с времянкой, еще один маленький стожок рядом с уборной, уборная и сама времянка — большой дощатый сарай, крытый соломой.
Пожар продолжался уже полчаса, и тем, кто был поблизости, все происходящее внушало не только страх — его, кстати, почти и не было, — но и иные, противоположные чувства. Во-первых, люди, как это всегда бывает, невольно чувствовали величие и красоту огня, но дело было не только в этом. Традиционная целеустремленность, дружба и спайка, которые проявляет русская деревня во всякой беде, соединились сегодня с тем чувством, которое с утра испытывали Андрей и многие другие, которого они не умели высказать, выразить и которое требовало выхода. Нервный, дрожащий, призрачный дневной огонь и борьба с ним лучше всяких слов выражали это чувство.