Читаем без скачивания Утоли моя печали - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши политические разногласия я воспринимал терпимо, но раздражался, когда он называл Пушкина - Сашкой, Лермонтова - Мишкой, Некрасова - Колькой и т.п. Все замечания по этому поводу он отвергал добродушно и непреклонно.
- А это значит - я их люблю. Вот как Володька Маяковский писал: "Некрасов Коля, сын покойного Алеши". И еще - "Асеев Колька". Ведь так? А у тебя старомодное почитание: ах, великий, прославленный, шапки долой!.. А я кого люблю, с тем не могу церемониться. Вот Санька для меня Санька, или Морж, или Ксандр, ты - Левка или Борода, а Есенина я звал и буду всегда звать Сережкой.
Так же упрямо доказывал он, что "настоящий мужчина" не должен жениться на артистке или балерине.
- Они же все бляди... Как можно допускать, чтобы твою жену на сцене лапали, чмокали, хватали?.. Можешь сколько хочешь доказывать, что это мещанство и предрассудки... И чего ты лезешь в бутылку? Ты ж не на артистке женат! Да брось, все равно не поверю. На них женятся только влюбленные дураки, ну и, конечно, режиссеры и артисты. Но те ведь и сами блядуны, без всякой мужской чести. Они и женятся, и разводятся, и так дерут кого попало. Им все равно, что домой идти, что в бардак...
Виткевич и позднее, на воле, продолжал дружить с Солженицыным и с его первой женой. В конце пятидесятых годов он переехал в Рязань, чтобы жить и работать к ним поближе.
Рассорились они во время встречи Нового, 1964 года, когда он стал упрекать Солженицына, что тот зазнается, "вообразил себя гением, отдаляется от старых друзей".
Об этом он тогда же написал мне. Год спустя приезжал в Москву и пытался доказывать, что "Санька совсем сбесился от славы. Никого слушать не хочет".
Однако ни тогда, ни раньше (а ведь мы с Виткевичем и после отправки Солженицына еще больше двух лет оставались на шарашке добрыми приятелями) он, хоть и, случалось, критически отзывался о друге, который, мол, "всегда хотел быть первым, главным", "центропуп" и "никого, кроме себя, не любит", но ни разу даже не намекнул на те обвинения в предательстве, которые в 1974 году были опубликованы за его подписью в брошюре АПН, а в 1978 году от имени Виткевича повторены в грязной книжонке Ржезача "Спираль измен Солженицына".
* * *
Когда началась война в Корее, мой друг Евгений Тимофеев стал ночами обдумывать проект торпеды БМ ("Берег-море"), чтобы отражать возможные американские десанты. А я подбивал двух приятелей - механика и инженера разработать проект УСЗПТО (универсального самоходного зенитно-противотанкового орудия) и написал подробное "тактическое обоснование", ссылаясь на наш и на немецкий опыт применения зениток против танков и на примеры разнообразных успешных действий самоходок разных калибров в 1941- 1945 годах.
Все споры с Паниным, Солженицыным, Владимиром Андреевичем, с немецкими инженерами и техниками, среди которых были каявшиеся нацисты, самые толковые передачи Би-Би-Си и военно-политические статьи в американских журналах только укрепляли мои убеждения и веру, которую я считал объективным знанием.
В этом я был не одинок. Ведь моими друзьями были не только Митя Панин, Саня Солженицын и Сергей Куприянов.
Евгений Тимофеевич Тимофеев, он же "Рыжий Жень-Жень", - член РКП с 1919 года, последний оставшийся в живых участник ленинградского "оппозиционного центра" 1925-28 гг. - о многом судил последовательнее, чем я. Он даже не одобрял моей близости с теми, кого считал явными идеологическими противниками; сторонился Панина и Солженицына.
Алексей Павлович Н. - "Полборода" - был тоже из питерских "большевиков-ленинцев". В отличие от Евгения и от меня он остался решительным противником Сталина, называл себя ортодоксальным ленинцем-интернационалистом и осуждал сталинскую внешнюю политику как империалистическую. Мы с Тимофеевым, напротив, ее всячески одобряли, доказывая, что расширение советских границ и советских сфер влияния - это пути ко всемирному торжеству социализма.
Жень-Жень, Полборода и я обычно встречались в курилке на внутренней лестнице, откуда ничего не было слышно надзирателям. Иногда мы там пели народные и старые революционные песни. Владимир Андреевич и его постоянные "трепанги" говорили про нас - "партийная ячейка"; в подначивании внятно звучала неприязнь.
Однако с нами подружился Игорь Александрович Кривошеий - сын министра в кабинете Столыпина, выпускник пажеского корпуса. Он был офицером старой армии, потом деникинцем, врангелевцем, эмигрантом. Во Франции закончил электротехнический институт, работал инженером, после 1940 года стал участником Сопротивления, разведчиком, в 1943 году был схвачен гестапо... Когда в апреле 1945 года американские танки подошли к концлагерю Бухенвальд, узники восстали, охрана разбежалась, а Игоря Александровича, истощенного, больного, товарищи вынесли за ограду на больничных носилках.
Вернувшись в Париж, он читал свои некрологи. Первые газеты, появившиеся в освобожденном Париже, называли его среди погибших героев Сопротивления. Всем участникам Сопротивления был известен закон: тот, кто попал в гестапо, должен продержаться не менее суток, а позднее может давать показания, чтобы избегнуть пыток. За это время товарищи успеют скрыться, замести следы... Но после того как был арестован Игорь Кривошеин, гестаповцы и через месяц не пришли ни на одну из тех квартир, которые знал он, и не пытались искать никого из его товарищей. И те восприняли это как свидетельство его гибели.
Между тем он выдержал все пытки, которыми славилось парижское гестапо, в том числе и "ледяную ванну", а его подельник - немецкий офицер-антифашист - самоотверженно и умно выгораживал его, отводил ему скромную роль порученца. Немца приговорили к расстрелу, Игоря Александровича - к 15 годам каторжного лагеря. Летом 1945 года он вернулся к родным воистину с иного света, воскресшим из мертвых.
Еще в 1940-м он так же, как некоторые другие эмигранты, принял советское гражданство. И после войны парижские сограждане избрали героя Сопротивления председателем "Союза советских граждан". А когда усилилась холодная война, французская полиция арестовала его и 27 его товарищей. Их выслали в СССР.
Игоря Александровича с женой и сыном направили в Ульяновск; он стал работать инженером. Не прошло и года, как его арестовали и увезли в Москву. Следствие было недолгим и мирным. Его белогвардейское прошлое подпадало под несколько амнистий. Но он и не пытался скрывать, что вплоть до высылки из Франции был масоном, руководителем русской ложи в Париже; признался он и в том, что в 1940-1943 гг. был связан с французской разведкой, добывал сведения о передвижениях немецких войск во Франции, о состоянии военной промышленности. Правда, в те годы Франция была союзницей СССР, но честному советскому гражданину следовало помогать отечественной социалистической разведке, а не иноземной, капиталистической... Следователи были вежливы, даже любезны, сочувственно расспрашивали о том, как его пытали в гестапо, каким был режим в Бухенвальде.
Прошло несколько месяцев, и дежурный по тюрьме прочел ему решение ОСО - десять лет "в общих местах заключения".
Сразу же из тюрьмы его привезли на шарашку. Все, что он увидел и услышал у нас, его необычайно поразило. Арест, следствие и нелепый приговор он воспринимал с печалью, но без удивления. Поначалу ожидал худшего. Ведь о деятельности ЧК-ГПУ - НКВД он был достаточно осведомлен из довоенных газет. Однако на Лубянке обходительные офицеры, в мундирах старого русского покроя с погонами, допрашивали корректно, обещали позаботиться о его жене и сыне, давали ему газеты и журналы со статьями о величии русской истории, о преодолении "низкопоклонства перед иностранщиной". Все это в свете еще не остывших воспоминаний о гестапо, о Бухенвальде как бы успокаивало, обнадеживало... Тем более сильное впечатление производила вся обстановка на шарашке - чистое постельное белье, хлеб на столах в столовой, - ешь сколько хочешь, - пища, показавшаяся после баланды великолепной, и люди вокруг, словно бы вовсе непринужденно занятые своими делами, много интеллигентов, видны приветливые улыбки, слышны и шутки, и смех...
Когда мы познакомились и я спросил, не родственник ли он царского министра, он несколько мгновений глядел удивленно :
- Да... Сын... Вот не ожидал, что здесь еще помнят об отце... Для вас его имя, вероятно, звучит одиозно.
Тогда я рассказал ему, что помню это имя с детства. Мой отец, агроном, часто спорил со мной, пионером, а позднее и комсомольцем, доказывал, что я не знаю истории нашей страны, что моя большевистская нетерпимость и мозги, забитые болтовней брошюр и газет, мешают узнавать правду о событиях и людях. И каждый раз он вспоминал: "Вот Александр Васильевич Кривошеин - был царским министром, убежденный монархист, приятель Столыпина... И при всем при том не только великолепный администратор, образованный, умный, рачительный, но еще и великодушен, благороден, по-настоящему либерален... Это я сам видел. Благодаря Кривошеину меня назначили земским агрономом несмотря на то, что я еврей, да еще и политически неблагонадежным числился, исключался из института... Кривошеин знал дело и умел ценить людей. Когда он приезжал в села, в имения, на опытные станции, ему никто не мог пыль в глаза пустить. Он все замечал и в поле, и в парниках, и на скотном дворе. У нас в Бородянке он бывал три раза. Обедал у нас и твоей маме ручку целовал. Этот царский сановник был воспитанней, умней и образованней всех ваших народных комиссаров, да еще и человечней и демократичней..." С первых дней знакомства Игорь Александрович мне очень понравился, вскоре стал душевно близок. И воспоминания - рассказы моего отца о его отце казались неким знамением судьбы. Ведь арестанты чаще всего склонны ко всяческой мистике, и даже иные записные позитивисты-материалисты всерьез размышляют о снах, предчувствиях, предзнаменованиях, роковых датах...