Читаем без скачивания Летучие собаки - Марсель Байер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одно мгновение карта акустических окрестностей под моими ладонями рассыпается, нанесенные линии уводят в никуда (да, выходит, они и раньше вели в никуда), бумага снова становится белой и пустой, исчезают все зарисовки: тихий парад глухонемых (беспокойное движение рук в туманной дымке, шаги на мокрой траве), шарфюрер с его казарменным тоном (акустика осени: моросящий дождь; световые условия: ни свет, ни темень), падающие, павшие солдаты (первый жаркий день, начало лета, ночь), растерянные фигуры в трусах (кафельная стужа, освещенная полость рта), покончено с криками, нервной чесоткой и пронзительным свистом, покончено с режущими ухо приказами, с хрипами обреченного калеки и нытьем труса, покончено с отвратительным пыхтением влюбленных в постелях и с надрывными воплями Сталинграда. Все, что было на слуху, исчезает, все засасывает тишина, ибо существует мир неуловимых звуков, которые знакомы только животным.
VI
Тишина. В самом деле тишина, целую секунду Через щелку в занавесках выглядываю на улицу — темная ночь. Как будто все солдаты вдруг устали сражаться и решили передохнуть. Так тихо, что и ночные животные, пожалуй, не слышат ни одного, самого слабого шороха. Небо тоже на какое-то время совершенно почернело, нет даже красного мерцания над городом. Никаких следов света. Никаких ночных теней. Прожекторы выключены, зенитки молчат. Бомбы сейчас вряд ли посыпятся. Небо черное — как раз о таком черном небе всегда мечтал господин Карнау. Мрак без единого пятнышка света — ни узоров, ни световой картинки, похожей на переплетение водорослей, ни рождественских елок, от которых становится светло как днем.
И здесь, в комнате, почти темно, горит только лампа на туалетном столике. Хайде тихонько разговаривает с мамой и смотрит, как она красится. Мамина спальня теперь единственное во всем доме место, где можно укрыться. Откуда только у мамы это спокойствие? Это удивительное спокойствие, когда она красится; так было в мирное время, и в годы войны ничего не изменилось. Раньше, когда папа давал приемы, нам перед сном иногда позволяли немного посидеть у мамы. Она быстро снимала старую косметику и потом накладывала вечерний макияж, на все уходило несколько минут, и еще оставалось море времени — так, по крайней мере, нам всегда казалось, — хотя внизу ее уже ждали папа и гости. Спальня — это мамины владения, куда папа ни разу не посмел вторгнуться. Только нам, детям, разрешается здесь находиться, когда мама приводит себя в порядок.
В последнее время все изменилось, но даже теперь, пока она красится, ее никто не отвлекает, это закон. Хайде теребит маму за рукав:
— Почему у нас в доме так много народу? Долго еще здесь будут эти люди? Мы же их совсем не знаем.
— Хайде, это беженцы. Им больше негде укрыться, поэтому мы пустили их к себе. Осталось недолго.
— У них совсем не такой вид, как у нас, некоторые грязные с ног до головы; они что, вообще не моются?
Мама всегда нам внушала, что очень важно как следует умываться и причесываться. И это то же самое, что краситься, — то есть своего рода защита от других. Мама говорит, чем старше становишься, тем сильнее это понимаешь. С некоторых пор мне тоже можно уединяться в ванной, даже запираться, чтобы малыши не мешали. Раньше они постоянно ко мне врывались, когда я сидела в ванне, и тоже норовили туда забраться, не замечая, что мне хочется побыть одной, и не понимая этого, сколько бы им ни говорили. Малыши приносили свою рассохшуюся деревянную лодку, с которой вообще-то играют на озере, и всячески старались ее запустить, хотя лодка вся грязная от прилипшей ряски. А если я им запрещала лезть в воду, они начинали кривляться перед зеркалом. Выпроводить их можно было только криком.
Мама накладывает румяна:
— Эти люди моются так же тщательно, как вы, Хайде. Просто они измучены, война добралась до них и вынудила спешно покинуть дома. Они потеряли все свое имущество и поэтому не могут, как мы, два раза в день переодеваться. Сейчас, чувствуя себя в безопасности и зная, что пули сюда не долетят, эти страдальцы по-настоящему рады. А теперь на секунду оставь маму в покое.
Мама подводит левое веко. Целиком сосредотачивается на узкой полоске кожи — как бы карандаш не соскользнул в глаз. Наверняка не догадывается, почему Хайде задает так много вопросов о беженцах. Мамы не было в комнате, когда один из гостей, какой-то пожилой мужчина, совсем того не желая, до смерти напугал сестру. Решил сделать для нее что-нибудь приятное и показал фокус. Вытащил цветастый платок, а потом как-то изловчился, и тот исчез между пальцами. Сестра хотела разгадать трюк и, смеясь, показала на рукав, но там ничего не оказалось, мужчина достал платок изо рта и снова пропустил между пальцами, которых на каждой руке было всего два. Но Хайде следила только за платком и ничего не замечала. Опрятностью фокусник и впрямь не отличался, к тому же из его легких с каждым вдохом вырывались странные хрипы. Когда сестра наконец увидела обрубки пальцев, то с криком выбежала из комнаты.
Мама припудрилась и теперь смотрится в зеркало. Улыбается. Но по лицу видно, что ее еще мучают боли. По губам, которые слегка кривятся, когда она говорит. Все тот же нерв на правой стороне, хотя несколько месяцев назад маме сделали операцию. Бывает, она целый день лежит в постели с холодными компрессами и не может пошевелиться. Наверно, ей уже никогда не поправиться.
Хайде теперь повсюду таскает куклу, с которой играла Хедда, когда была маленькая. Мама уже сто раз собиралась ее выбросить и все время говорила: «Она вся драная и грязная, у тебя же есть новые и красивые куклы». Но Хайде не отдает игрушку. Вот и сейчас она сосет ей ухо, а потом выбегает из спальни.
— Мама!
— Да, Хельга?
— А правда война скоро кончится?
— Да, в этом году точно.
— Мы останемся в Шваненвердере? Или скоро опять переедем?
Мама пожимает плечами:
— Это не нам решать. Если где-то будет более безопасно, чем здесь, мы, разумеется, переберемся туда.
Дорога из Ланке была ужасная. Мы сорвались среди ночи, машины постоянно застревали в колонне беженцев и еле ползли вперед. Оборванные люди расступались, толкая свои тележки в стороны, но мы все равно двигались медленно и в темноте даже могли разглядеть, что они с собой волочили: чемоданы и ковры, люстры и даже большие шкафы. Кажется, в одном месте на обочине я видела мертвую лошадь.
Под конец мама брызгает духами под подбородком и за ушами. И немножко мне на запястье. В последний раз осматривает прическу и встает:
— Хельга, идем вниз, к остальным.
Все собрались в гостиной: сегодня папа выступает по радио с обращением, такого уже давно не было. Беженцы сидят в пальто, мама протягивает мне шерстяное одеяло, февральская стужа невыносима. Включается радио, и все замолкают. Следует объявление диктора, а потом начинает говорить папа. Мы переживаем кризис, но есть надежда на улучшение. Враги ликуют слишком рано, такое уже случалось, ведь они не раз думали, что сломили нашу волю. Солдатня, бросавшая к ногам женщин убиенных младенцев, преподала нам наглядный урок, но папа, который сейчас говорит за себя, непоколебимо верит, что мы одержим победу. В противном случае дальнейшее существование мира окажется неоправданным, да, жить в таком мире будет страшнее, чем в аду, и папа считает, что ни ему, ни его детям влачить подобное существование не стоит. Он с радостью расстанется с такой жизнью.
— Мам, а папа серьезно? Он правда захочет себя убить? И своих детей? Но ведь это же мы.
Но мама не отвечает и в оцепенении глядит на громкоговоритель. Остальные тоже молчат, в мою сторону ни один не смотрит, люди опустили головы, чтобы ничего не пропустить, закрыли глаза или таращатся на приемник. «Ни мне, ни моим детям..» А вдруг это вообще не папа, вдруг это опять имитатор с вражеской радиостанции, который подключился к программе и, притворившись папой, говорит такие вещи? Шепотом спрашиваю маму, но она меня не слышит, она слышит только этот голос.
Не слышу, больше ничего не слышу, звуки не различить, все тонет в гуле, в оглушительном гуле, наполняющем воздух и тело, в гуле, от которого барахлит что-то внутри, в животе. Неужели это конец, неужели это тот самый гул, который, поглотив все звуки, рано или поздно разражается адским шумом? Это смерть? Неужели подбили? Нет, самолет снова выравнивается, и тарахтение барахлящего мотора сменяет свист встречного ветра. Мы снижаемся по спирали, взяв прицельный курс на море огня, да еще под постоянной угрозой обстрела с земли, из развалин; ведь никому в точности не известно, как глубоко продвинулся враг. Заходим на посадку, между разбомбленных домов; не может быть, что это Курфюрстендамм, но это она, в городе не осталось ни одной взлетно-посадочной полосы; все деревья на бульваре вырублены, трамвайные пути не разглядеть, должно быть, их засыпали щебнем и утрамбовали. Неминуемо приближаемся к временной посадочной полосе, с бешеной скоростью в поле зрения врывается одна деталь за другой: сгоревший трамвай, развороченный корпус автомобиля поперек тротуара, гравий, растрескавшиеся деревянные двери, ванны, поставленные вместо противотанковых заграждений, калека, волочащий себя на руках; а там поток беженцев, остатки семьи, детская коляска, доверху набитая домашним скарбом, а вот уже видны даже ввалившиеся щеки и кожа, красная, совсем сухая, и сопливый детский нос. Все застилает облако пыли, удар, и мы сели, руки дрожат — может, от тряски, охватившей самолет?