Читаем без скачивания Играл духовой оркестр... - Иван Уханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот оно, значит, как, — в раздумье раза два произнес Трофимыч.
Потом разговор как-то оборвался. Шли и молчали: фронтовики не любят рассказывать о войне друг другу. Фролов шагал устало, лица Егора Кузьмича и Трофимыча были тоже утомленными — с зари до зари на ногах. Фролову подумалось, что вот идут они с работы как с поля боя, оставив позади многотрудный день, и эта усталость роднит, объединяет их.
Навстречу вышел Антон Шукшанов.
— Тебя только за смертью посылать, — наперво ругнул он Сережу, потом повернулся к Фролову:
— Вы чего ж… Велели приходить, а сами ушли. А завтра как?
— Завтра… — Фролов замялся. — Завтра мне бы в город…
— Уезжаете?! — воскликнул Сережа и уцепился за руку Фролова. — А говорили, баян послушаете.
— Послушаю, Сережа. У нас еще будет время. — Фролов легонько потрепал темный вихорок мальчика.
— Вот шпингалет, истинно репей. Уж и тут пристрял. — Шукшанов мирно буркнул на Сережу и шагнул к председателю: — Тогда я завтра, Егор Кузьмич, на ферму, стеклить.
Он повернулся и хотел было идти, но остановился, глянул на Фролова:
— А обелиск как же теперь… отставить?
— Нет, Антон Иванович, но… — Ответить на этот вопрос Фролов не был готов даже себе. — Понимаете, вместо обелиска, возможно, будет что-то другое… А что именно — не скажу, сам не знаю пока.
Шукшанов помолчал и пошел к дому. На его лице Фролов успел прочесть недоумение: «Как это? Нанялся строить, а сам не знает чего. А кто ж тогда знает?..»
— Мне бы машину на завтра. Из города кое-что привезти, — Фролов обратился к председателю.
— Можно, — кивнул Егор Кузьмич.
Молча стояли затем посреди улицы, желая сказать друг другу что-то важное, в тон мыслям и настроению.
— А что, друзья однополчане, давай ко мне на пироги с калиной, — неловко предложил Трофимыч.
Приглашение осталось без ответа.
— Вы Архиповне не особо… о сыне-то. Не бередите, — пожимая руку Фролова, сказал Егор Кузьмич. — Пободрее слова подыскивайте… Каково ей сейчас? Соль на старую рану…
XIII
«Как я устал сегодня, как хорошо я устал!» — шептал Фролов, засыпая на ходу. И все, что было дальше в этот вечер, ощущалось им смутно, сквозь эту добрую усталость. Когда он лег спать, впечатления дня и вечера вернулись к нему голосами, лицами людей, картинами памяти…
Некоторое время он лежал, уставившись взглядом в темный потолок. Но стоило ему закрыть глаза, задремать, как сразу же он начинал что-то делать. Дела эти были неуловимыми, бесплотными, как движения ветра, как дым. Он спал и чувствовал свой сон, слышал свое дыхание, голос дождя за окном, избяную тишину, глухое бормотанье радиоприемника и, чтобы не обманывать себя, открывал глаза, находил в густом сумраке потолок, стены, вещи, как бы удостоверяясь, что действительно вокруг ночь и надо спать, он снова закрывал глаза, помогая дреме одолеть себя. Но это старание вскоре же превращалось опять в какие-то дела, которые, однако, все более прояснялись, обретали смысл. Руки его делали что-то вещественно осязаемое, язык говорил вполне понятные слова…
«Ничего, Ваня, ничего… Потерпи немножко, посиди спокойно», — Фролов по старой привычке упрашивал Ваню Березова позировать. Ваня сидел с хромкой на лафете пушки. Фролов вылепил грудь, плечи, голову, и лишь то место, где должны выступить черты лица, он оставлял нетронутым, готовясь завершить главное в фигуре. Из всех Ваниных движений, как взмах молнии, выделилось одно — бросок к танку. Какое лицо было у Березова в тот миг?..
Сон и явь сливались у Фролова воедино. Он спал, не переставая чувствовать и действительность, и сон, разговаривал с живым, веселым, далеким Березовым и одновременно испытывал трезвое желание встать с кровати, пройти в горницу и посмотреть на его портрет.
Он увидел себя на зеленом солнечном холме, около огромного памятника. В центре на пьедестале обнаженный до пояса солдат застыл в яростном рывке вперед. Ваня… Фролов берет его за руку и отводит в сторонку. А на граните вырастает цементная глыба. Фролов рубит ее зубилом. Серая глыба становится фигурой старухи. Ссутулившись, она в скорбной растерянности склонилась над четырьмя телами юношей — убитых сыновей. Нечто заклинательное в жесте ее протянутых старческих рук. Ушакова Евдокия Власовна?.. Фролов оглядывает монумент и, неудовлетворенный, подходит к матери-старухе, легонько обнимает ее худые вздрагивающие плечи, тянет к себе, словно бы отрывая от горя, и осторожно, как с кладбища, уводит с пьедестала.
И снова призывно вырастает каменная глыба, ждет рук скульптора. Фролов бросается к ней.
А вокруг зеленый летний день, с тонкой синью небес, с запахами молодой травы и цветов… Вдруг раздался глухой рокот, небо опрокинулось, его место заняла черно-красная туча взрыва. Огненным веером брызнули осколки. Один из них трассирующей пулей понесся прочь. Фролов отчетливо видел его зубчатое чугунное тело, слышал, как с рокотом и шипеньем прорезает он воздух. В нарастании скорости, в пронзительности звука было какое-то зловещее намерение, предрешенность чьей-то гибели. Знакомый вой падающей бомбы втиснул Фролова в землю, полупроснувшись, он вжимался в подушку, стонал, вырывался из сна. Осколок с космическим гудом несся к цели. Фролов увидел солнечную степь, стадо коров и пастуха — крепкого, грубо загорелого старика. С грустной отрешенностью старик смотрел на осколок, казалось, он давно следил за его прицеливающимся полетом. Пастух рухнул наземь.
Фролов открыл глаза, обрадовался тишине, мирной темноте комнаты, однако в ту же минуту над головой грохнуло и покатилось, будто на крышу кинули железную бочку. В форточку хлынула волна грозового ветра.
Впотьмах Фролов нащупал на спинке стула пиджак, достал из кармана список павших. Зажег свет, взял с тумбочки карандаш и ниже сорок седьмой фамилии написал:
48. Березов Степан Данилович
Он положил список в карман и устало откинулся на подушку.
XIV
Проскочив несколько городских улиц, свернули в переулок с одно-двухэтажными домами. Около особняка остановились. Фролов нашел в тайнике ключ, открыл замок на двери. Дети в школе, Ирина на работе. Это даже к лучшему, что их нет дома: не надо ничего объяснять. Сейчас его все равно не поняли бы.
В книжном шкафу он нашел и вытащил из-под груды старых журналов толстую пожелтевшую папку с фронтовыми рисунками. С нетерпением развязал шпагат и стал раскладывать по полу разноформатные карандашные и акварельные рисунки.
Как хорошо, что живы, не потеряны… А Ирина как-то при уборке предлагала выкинуть их… Как много и жадно он работал там, рядом со смертью, не имея порой времени, нужных красок и бумаги. Смотри… Вот они, страницы той жизни, такой далекой и несказанно близкой.
…У свежего бугорка земли три человека в шинелях вскинули, не целясь, винтовки. Их серые лица осунулись от горя, в глазах святая ненависть…
А вот еще кровь и смерть — русоголовый солдат застыл у колеса изуродованной пушки…
Смерть ради жизни, ради этой, нынешней, твоей…
Со всех рисунков, казалось, глядит на него израненный и контуженный, ожесточившийся в боях, настрадавшийся от ран, но никогда не расстающийся с карандашом, блокнотом и красками юный художник и артиллерист — Федя Фролов. Глядит и строго спрашивает.
…Колонны машин, разбитые дороги, грязь. Солдаты тянут из колдобины сорокапятку. Подпись: «На Киев. Октябрь, 1943 год». А это огненные фонтаны, вздыбленные в ночное небо, горящий понтон — форсирование Днепра.
Вот еще акварель: старая женщина в белом халате. Какие открытые, добрые глаза!.. Тетя Даша?.. Да, да. Она. Львовский госпиталь. Тетя Даша! Милая наша няня. Узнаю твои слезами и потом проложенные морщинки. Где ты сейчас, родная?..
А вот и Березов с неразлучной хромкой: развел мехи и задумчиво смотрит поверх сидящих подле него бойцов. Кое у кого в руках белые листки бумаги, в глазах — умиротворение. Внизу подпись: «Письма из дома»… А тут звенит, гогочет солдатский сабантуй. В центре пляшущих, шально растянув гармонь, лихо отбивает гопачок Ваня, яснолобый, чубатый, с широкой белозубой улыбкой.
Фролов смотрел на рисунки, память озвучивала их, несла его в прошлое, которое ринулось навстречу, слилось с настоящим, стало нынешними его чувствами и мыслями. Он вбирал в себя того, прежнего, Фролова, любил его сейчас, гордился им и желал искупить перед ним вину.
Он сложил рисунки в папку и вышел с ней к машине.
Город отплывал, уменьшался, собираясь на взгорке тесной кучей пестрых домов, и вскоре растаял в серой хмури пространства.
Фролов думал о бессрочной нынешней поездке в деревню, смотрел на светлое жнивье, на крутобокие ометы соломы, на мокрую темноту пашни, а сам был уже в Богдановке, жил встречами с ее людьми, живыми и павшими, какой-то, но верной надеждой на счастье.