Читаем без скачивания Империй. Люструм. Диктатор - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы Цезарь послушался меня и перешел через Апеннины, я довел бы Антония до такой крайности, что он был бы уничтожен скорее голодом, нежели мечом. Но и Цезарю невозможно приказать, и Цезарь не может приказать своему войску — одно хуже другого. Боюсь, как бы не стали препятствовать мерам, какими можно было бы найти выход из нынешнего положения, или препятствовать, когда ты будешь искать выхода. Я уже не могу прокормить солдат[158].
Третье письмо было написано день спустя после второго и послано из предгорий Альп: «Антоний в походе; он направляется к Лепиду. Ты позаботишься о том, чтобы те меры, которые там у вас понадобится принять, были осуществлены. Если сможешь, будешь бороться с недоброжелательностью людей по отношению ко мне»[159].
— Он дал ему уйти, — сказал Цицерон, положив голову на руку и перечитывая письма от начала до конца. — Он дал ему уйти! А теперь он говорит, что Октавиан не может или не будет слушаться его как главноначальствующего… Ну и дела!
Цицерон немедленно сочинил послание, чтобы тот же гонец доставил его Дециму: «Если судить по твоим письмам, то кажется, что война не только не погасла, но что она даже разгорелась. Такое известие было послано в Рим, такое убеждение сложилось у всех — Антоний бежал с малым числом безоружных, пораженных страхом, утративших присутствие духа. Если он в таком положении, что сразиться с ним невозможно, не подвергаясь опасности, то он, мне кажется, не бежал из-под Мутины, но переменил место для ведения войны»[160].
На следующий день тела Гирция и Пансы прибыли в Рим с почетной охраной — конниками, посланными Октавианом. Процессия проследовала в сумерках по улицам города и достигла форума; за ней наблюдала притихшая хмурая толпа. У подножия ростры в свете факелов ожидали сенаторы, все в черных тогах. Корнут произнес панегирик, написанный Цицероном, а потом весь сенат двинулся за похоронными дрогами на Марсово поле, где был приготовлен погребальный костер. В знак любви к республике погребальщики, актеры и музыканты отказались принять плату. Цицерон пошутил, что, когда погребальщик не берет денег, становится ясно, что хоронят героя. Но, несмотря на напускную беззаботность, он был глубоко встревожен. Когда факелы поднесли к дровам и пламя взметнулось вверх, лицо Цицерона в его свете выглядело старым и осунувшимся от забот.
Кроме спасения Антония, беспокоило то, что Октавиан не хотел или не мог подчиняться приказам Децима. Цицерон написал ему, умоляя соблюдать указ сената и отдать себя и свои легионы под начало наместника: «Давай уладим все разногласия после нашей победы! Поверь мне, вернейший способ добиться высочайших почестей в государстве — всецело отдать себя уничтожению главного врага».
Он не получил ответа — зловещий знак.
Пришло новое письмо от Децима: «Лабеон Сегулий рассказал мне, что он был у Цезаря и что много говорили о тебе; сам Цезарь не высказал никаких жалоб на тебя, за исключением того, будто ты сделал замечание, что юношу следует восхвалять, украсить, поднять; что он не допустит, чтобы его можно было поднять. Что касается ветеранов, то они высказываются очень враждебно, и тебе угрожает опасность с их стороны. Они надеются, устрашив тебя и возбудив юношу, достигнуть больших наград»[161].
Я давно предупреждал Цицерона, что любовь к игре слов и метким высказываниям когда-нибудь доведет его до беды, но он не мог удержаться от этого. Цицерон всегда был известен как едкий острослов, и теперь стоило ему открыть рот, как люди собирались вокруг, желая посмеяться. Такое внимание льстило ему и вдохновляло его на то, чтобы отпускать еще более ядовитые шутки. Его замечания быстро передавались из уст в уста, а иногда ему приписывали слова, которых он никогда не произносил; я составил целую книгу таких апокрифов. Цезарь, бывало, наслаждался цицероновскими шпильками, даже когда те были направлены против него. Например, когда диктатор изменил календарь и кто-то спросил, придется ли восход Сириуса на ту же дату, что и раньше, Цицерон ответил: «Сириус сделает, как ему велят». Цезарь, говорят, покатывался со смеху. Но его приемный сын при всех своих достоинствах, был совершенно не расположен к смеху, так что Цицерон в кои-то веки последовал моему совету и написал ему письмо с извинениями: «Насколько я понимаю, законченный глупец Сегулий рассказывает всем и каждому о некоей шутке, которую я будто бы отпустил, и теперь весть о ней достигла и твоих ушей. Я не могу припомнить, чтобы делал такое замечание, но не отрекаюсь от него, ибо оно смахивает на то, что я мог бы сказать, — нечто легкомысленное и минутное, а не действительное отражение моих взглядов. Я знаю, мне не нужно тебе рассказывать, как я тебя люблю и как ревностно защищаю твои интересы, насколько я убежден в том, что в будущем ты должен стать одним из первенствующих людей в государстве, но, если я случайно тебя оскорбил, искренне прошу прощения».
На это письмо пришел такой ответ: «Гай Цезарь шлет привет Цицерону! Мое отношение к тебе не изменилось. Не нужно извинений, хотя, если тебе хочется их принести, само собой, я их принимаю. К несчастью, мои сторонники не так покладисты. Они ежедневно предупреждают меня, что я — глупец, раз доверился тебе и сенату. Твоя неосторожная реплика была для них что мята для кошки. И в самом деле — тот сенатский указ! Как можно ожидать, что я отдамся под начало человека, который заманил моего отца в смертельную ловушку? Я обращаюсь с Децимом учтиво, но мы никогда не сделаемся друзьями, и мои люди — ветераны моего отца — никогда не пойдут за ним. Они говорят, что станут безоговорочно биться за сенат лишь в одном случае — если меня сделают консулом. Такое возможно? В конце концов, обе консульские должности не заняты, и если я могу в девятнадцать лет быть пропретором, то почему не могу быть консулом?»
Цицерон побелел. Он немедленно написал в ответ, что, каким бы боговдохновенным ни был Октавиан, сенат никогда не согласится дать консульство человеку, которому еще не исполнилось и двадцати. Тот ответил так же быстро: «Похоже, молодость не мешает мне возглавлять войско на поле боя, но мешает мне быть консулом. Если моя юность