Читаем без скачивания Заря вечерняя - Иван Евсеенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я попросил. Не отключат.
— Спасибо, — поблагодарил Николай, хотя и понял, что это уже не спасение, что это просто отсрочка на несколько часов или, может быть, даже на несколько минут.
— Пошли ко мне, — пригласил его Борис.
— Куда?
— В анатомичку. Посидишь в кабинете, отдохнешь.
Никуда Николаю идти сейчас не хотелось: ни домой к Валентине и Сашке, ни к Борису. Но и оставаться одному в засыпающем весеннем городе тоже было невмоготу, тяжело и страшно.
— Хорошо, пойдем, — согласился он и побрел вслед за Борисом к небольшому двухэтажному домику в глубине больничного двора.
Открыв дверь, Борис щелкнул выключателем и осветил длинный коридор, сплошь заставленный стеклянными шкафами, в которых виднелись всевозможные банки и бутылки с заспиртованными частями человеческого тела. Николай невольно вздрогнул, по все же постарался мужественно пройти сквозь строй этих банок.
— Ты не бойся, — заметил его состояние Борис — Мы здесь одни…
Николай вначале не понял, о чем это он, но потом догадался: Борис предупреждает его, что в анатомичке сейчас нет трупа.
— Я не боюсь, — ответил Николай и еще раз обвел взглядом стеклянные шкафы. — Но зачем здесь столько всего?
— Чтоб вылечить человека, его надо знать…
Они вошли в кабинет, чистенький, аккуратный, с белыми нестандартными занавесками на окнах, с кушеткой в одном углу и письменным полированным столом — в другом.
— А души у тебя здесь заспиртованной нет? — вдруг спросил Николай.
— Души нет.
На несколько мгновений в кабинете установилась зыбкая недолговечная тишина. Но потом Борис, доставая из стола какие-то нужные ему бумаги, разрушил ее:
— Ты на нас не обижайся. Мы пока что люди, не боги.
— Я не обижаюсь, но жаль…
— Я сам знаю, что жаль, — Борис сложил бумаги в толстую коричневую папку с металлической застежкой и пошел к двери. — Подожди меня здесь. Я сейчас…
Николай остался один, присел, а потом и прилег на кушетку, надеясь, что к нему придет если не сон, не успокоение, то хотя бы уравновешенность, способность мыслить трезво и холодно. Но желанной трезвости ума не было, все его тело, всю душу охватил болезненный жар, воспаление. Ему вдруг показалось, что в этом месте, где он сейчас находится, не должно быть света, что здесь должна быть одна темнота и сырость. Николай поднялся и торопливо щелкнул выключателем и снова лег, до боли, до судорог в икрах вытянув ноги и скрестив на груди холодные худые пальцы. И почти тотчас почувствовал, как на его разгоряченный лоб лег венчик, пахнущий воском и тлением. А еще минуту спустя он вдруг услышал, как с ним кто-то тихо, полушепотом разговаривает. «Кто ты, о чем ты?» — хотел спросить Николай — и догадался: это, наверное, разговаривает с ним, шепчет ему тайные жалостливые слова душа той юной умершей сегодня утром девчонки. Тело ее увезли, а душа осталась здесь, чистая, нетронутая, и сейчас, обнаружив рядом еще одну живую человеческую душу, она хочет, торопится рассказать ей о жизни того тела, с которым ее совсем недавно рассоединили.
— Не надо, — попросил ее Николай, — я все знаю…
— Что ты знаешь? — опять послышался ему тревожный ночной голос.
— Я знаю все… Я знаю жизнь…
— Ничего ты не знаешь. Ты не знаешь главного в жизни — минут прощания с ней…
В коридоре послышались шаги, тяжелые, твердые, какие могут принадлежать только живому человеку. И действительно, минуту спустя в кабинет вошел Борис.
— Ты что, спишь? — в темноте, не зажигая света, спросил он.
— Нет.
— А чего же без света?
— Так лучше.
Борис осторожно, бесшумно включил настольную лампу, сел за стол и так же осторожно, почти неслышно сказал Николаю:
— Все закончилось, Коля.
— Когда? — Николай сел на кушетке, по-стариковски свесив между колен мгновенно отяжелевшие, налившиеся кровью руки.
— Десять минут тому назад.
Николаю хотелось заплакать. Как бы хорошо ему было сейчас заплакать… Но слезы не приходили. Казалось, горло, глаза и все лицо у него под дуновением суховейного песчаного ветра пересохли, стали пергаментно-желтыми, неспособными чувствовать и переживать.
Стараясь скрыть от Бориса это странное свое состояние, он резко встал, подошел к окну и вдруг понял, что с этой вот минуты вся его жизнь разделилась на две части. Одну, которую он прожил при матери, под ее невидимым, но всегда охраняющим его крылом, и вторую, уже собственно не жизнь, а доживание, которое ему суждено провести в одиночестве, словно на чужбине, когда, кажется, есть все: и любовь, и благополучие, но нет главного — родины, родной земли…
— Когда ее можно будет забрать? — спросил он Бориса.
— Я думаю, завтра, часов в десять — одиннадцать.
— От тебя или из морга?
— Наверное, от меня…
Николай повернулся к Борису, склонился над ним и стал просить так, как просят чужого, не очень-то внимательного к твоей просьбе человека:
— Не мучай ее, Борис…
Опять в кабинете стало тихо и пустынно, словно в нем не было ни одного живого человека.
— Я поговорю с главным, — наконец пообещал Борис.
Пора было расходиться, но никто не торопился этого делать. Они молча сидели друг против друга: один на белой больничной кушетке, второй — за столом, и не знали, что нужно, что необходимо говорить в такие мгновения жизни.
— Где будете хоронить? — спустя еще несколько тягостных длинных минут спросил Борис.
— Дома, в деревне, — ответил Николай, и они опять надолго замолчали.
Что-то разъединяло их сейчас, хотя, казалось бы, в горе, в несчастье они, старые друзья, должны были сблизиться еще больше, сродниться. Николай с самой первой минуты, как только узнал, что мать в больнице, надеялся на это. Ведь столько они с Борисом пережили… Но родства не было. Минутами Николай готов был подумать, что Борис завидует ему. Завидует, что Николай прожил при матери тридцать пять лет и теперь вот хоронит ее и будет точно знать, где материна могила, где обрела она наконец покой и отдых от вечной работы, чтоб приходить к ней в тяжелые и в радостные минуты жизни. Борис много бы отдал сейчас за то, чтобы быть на месте Николая, чтобы жить его чувствами, его мыслями, пусть они даже самые тяжелые, самые непереносимые. Но в следующее мгновение Николай отвергал эту догадку. Все что угодно может терзать сейчас Бориса, только не зависть. Тем более зависть, похожая на эту…
— Ты сам во всем виноват, — неожиданно поднял голову Борис, но посмотрел не на Николая, а куда-то в угол, в темноту.
— Я знаю, — пугаясь почему-то своего голоса, ответил Николай.
Их взгляды наконец встретились, но тут же и разошлись. Николай встал с кушетки и вышел, почувствовав, что сейчас каждому из них лучше остаться одному, лучше побыть наедине с самим собою, со своим горем…
* * *Утром Николай позвонил начальнику управления, кое-как объяснил ему свое положение и попросил машину, чтоб отвезти мать в деревню. Начальник, с которым они в иные дни, случалось, и не ладили, и спорили, начал говорить по селектору с транспортниками. Николай слышал, как он рассказывает кому-то о его, Николаевом, горе и не приказывает, а просит подыскать подходящую машину и дельного, опытного шофера: дорога все-таки предстоит дальняя, да и груз необычный. Наконец он снова заговорил с Николаем:
— «Рафик» тебя устроит?
— Устроит, — ответил Николай.
— Только к вечеру. Сейчас, сам понимаешь, все уже занаряжено.
— Хорошо, спасибо, — согласился Николай и положил трубку.
Конечно, лучше бы ехать днем, засветло, но, с другой стороны, может, такие грузы действительно надо перевозить ночью, когда и дороги посвободней и поменьше любопытных живых человеческих глаз. Хотя, кто знает, может быть, все и не так, может, все наоборот, ведь никому неведомо, неподвластно таинство жизни и смерти, никто не шел по последней своей земной дороге…
На кухне Валентина гладила матери одежду: черную праздничную юбку и кофту в маленькие оранжевые цветочки. Мать приехала к ним в этом своем немудреном выходном наряде, но за всю зиму ни разу его не надевала, бегая по хозяйству в стареньком байковом халате. Кофта и юбка висели в шифоньере нетронутыми, нигде не помятыми, но Валентина гладила их с каким-то особым старанием и тщательностью, словно мать могла обидеться на нее, упрекнуть за невнимание к себе. Николай подошел к Валентине, встал рядом и начал смотреть, как она заглаживает на кофте складки, как слезы нет-нет да и капают у нее на горячий никелированный утюг. Он хотел было успокоить ее, но потом лишь вздохнул и, заметив в уголке материны туфли на невысоком, чуть-чуть стесанном каблучке, вышел в коридор их почистить. Туфли были почти новыми, мать тоже обувала их редко, все берегла для какого-либо особого торжественного случая. Вот и добереглась… Их можно было и не чистить, а лишь смахнуть тряпочкой пыль, но Николай долго тер туфли щеткой, наводил бархоткой блеск, потом расправил внутри завернувшуюся стельку и отдал Валентине.